Шрифт:
Таким образом возникает тип, а «тип в литературе — это уже недостаток, это обобщение; то есть некоторая переделка действительности». [67]
По мнению Розанова, лица не слагаются в типы, несливаемостью своего лица ни с каким, другим и отличается человек от всего другого в природе, и именно эту несливаемость как главную драгоценность в человеке искусство не должно разрушать. Эстетика Розанова признает лишь ту поэзию, которая «просветляет действительность и согревает ее, но не переиначивает, не искажает, не отклоняет от того направления, которое уже заложено в живой природе самого человека». [68]
67
Там же. — С.128.
68
Розанов В.В. Легенда о Великом инквизиторе. — С.129.
Пушкин дает норму для правильного отношения к действительности, и его поэзия, продолжает Розанов, «не мешает жизни… в ней отсутствует болезненное воображение, которое часто творит второй мир поверх действительного и к этому миру силится приспособить первый». [69]
На мой взгляд, в своем анализе Розанов, во-первых, обедняет поэтику Гоголя, а во-вторых, упускает из вида всю ту могучую и плодотворную традицию мировой литературы, которая творила «второй мир поверх первого» не вследствие «болезненного воображения» писателя, но повинуясь основным законам литературного творчества. Фантастический элемент, изначально присущий литературе, доставшийся ей в наследство от фольклора, наиболее ярко выразившийся в произведениях Апулея, Рабле, Сервантеса, Свифта, Гофмана и других, обогащает литературу бесценной возможностью особым образом осмыслить реальность, расширить и углубить представление о ней. Гротеск есть средство опосредованного познания действительности, обнажения ее внутренней структуры, обнаружения запутанной системы ее онтологических корней. Литература гротескного реализма, в которой Гоголь сыграл выдающуюся роль, не ставит перед собою цель изобразить тот или иной тип человеческого характера. Тип — это среднеарифметическая фигура, выведенная из наблюдения надчеловеческой реальностью. Но разве герои «Мертвых душ» являются подобными фигурами? Скорее таковыми можно считать персонажей Гончарова и Тургенева. Гротескная литература изображает не тип, а скорее архетип характера (или сознания), который, воплощенный в человеческий образ, является дерзким допущением художника и по своей сущности наделен исключительными чертами. Когда Розанов задает вопрос, человек ли Плюшкин, и отвечает на него отрицательно, мотивируя это тем, что герои «Мертвых душ» «произошли каким-то особым способом, ничего общего не имеющим с естественным рождением», [70] это отрицание звучит в его устах как приговор, но мы имеем полное право согласиться с его отрицанием и со словами об «особом способе» рождения с легким сердцем, не видя в таком «способе» ничего криминального. Да, Плюшкин — не человек, он неспособен к душевной метаморфозе; он — тождество, и если бы художник поставил его в такие условия, при которых Плюшкин изменил бы своей сущности, то вместо торжества добродетели случилась бы гибель поэмы. Жизнь Плюшкина в поэме обеспечена всей ее художественной структурой, точно так же как структура романа Сервантеса делает жизнеспособным Дон Кихота. Но поместите Плюшкина в роман Тургенева или Толстого — и тогда он действительно превратится в «мертвую душу». Впрочем, трансплантация тургеневского героя в поэму Гоголя имела бы тот же летальный исход. Жизнь художественного героя всегда подчинена поэтике произведения; он «рифмуется» с нею; его свобода является преодолением материала, и в этом она сопоставима со свободой стихотворного слова — результатом незримого усилия гения.
69
Там же.
70
Розанов В.В. Легенда о Великом инквизиторе. — С.132.
Вырванные из «питательной среды» произведений, герои Гоголя превращаются в окостеневшие понятия: маниловщина, хлестаковщина и пр. Но между Маниловым и маниловщиной — существенный разрыв. Манилов — исключение, предел, архетип; маниловщина — ординарное, среднеарифметическое, типическое понятие. Споря с Гоголем, Розанов, по сути дела, ратует за «разбавление» Гоголя (так разбавляют сироп газированной водой). Но гоголевские герои — которые действительно собраны автором вогнутой линзой в один луч, отчего, ярко вспыхнув, они мгновенно сгорают, обращаются в прах, и их продолжение (также как и их предыстория) немыслимо, — в краткий момент вспышки освещают такие потаенные стороны человеческой природы, какие при ровном, рассеянном свете увидеть почти невозможно.
Отрицание Гоголя связано у Розанова в немалой степени также с его отношением к смеху. Розанов отождествляет смех с сатирическим смехом. Видя в смехе лишь обличение, зубоскальство, издевательство, проклятие, Розанов полагает, что «смеяться — вообще недостойная вещь, что смех есть низшая категория человеческой души и что «сатира» — от ада и преисподней, и пока мы не пошли в него и живем на земле… сатира вообще недостойна нашего существования и нашего ума». [71]
71
Розанов Василий. Избранное. — С.445.
Смех, по Розанову, — составная часть нигилизма, но «смех не может никого убить. Смех может только придавить». [72]
Имея подобное представление о смехе, Розанов не мог не увидеть Гоголя как фигуру «преисподней».
Если есть два противоположных полюса отношения к смеху, то это полюса Розанова и М.Бахтина.
В статье «Рабле и Гоголь» М.Бахтин раскрыл природу гоголевского смеха и справедливо сказал о том, что «положительный», «светлый», «высокий» смех Гоголя, выросший на почве народной смеховой культуры, не был понят (во многом он не понят и до сих пор). Этот смех, несовместимый со смехом сатирика, и определяет главное в творчестве Гоголя». [73] Очевидно, Бахтин излишне раблезирует Гоголя, оставляя вне анализа трагические ноты его творчества, которые «приглушают» гоголевский смех, а порою и «убивают» его, но самая постановка вопроса о смехе Гоголя несомненно приближает нас к разгадке «клубка» гоголевского творчества.
72
Там же — С.563.
73
Бахтин М. Вопросы литературы и эстетики. — М., 1975.— С.491.
Итак, в борьбе с Гоголем Розанов в конечном счете честно признал свое поражение. Парадоксально, но факт: революция открыла Розанову глаза на правду Гоголя.
В поражении Розанова нет ничего особенно удивительного. В сущности, с Гоголем не мог справиться и… сам Гоголь. Важен, однако, не только итог, но и сам смысл борьбы. Литературно-критическая интуиция не подвела Розанова: именно в Гоголе он нашел клубок наиболее острых проблем, мучивших русскую литературную мысль в течение десятилетий. В споре с Гоголем Розанов предстал как порождение и уникальное выражение духовной и умственной смуты, охватившей часть российской интеллигенции в предреволюционные годы. Гоголь же, со своей стороны, предстал как художник, загадка которого неисчерпаема, то есть, стало быть, как истинный творец.
1983 год Виктор Ерофеев
Вера и гуманизм Достоевского
Проклятые вопросы и пр'oклятые писатели — это мое. Меня всегда привлекали трудные, именно пр'oклятые писатели, бунтари по судьбе, по мысли, по письму, the troublemakers, [74] возмутители общественного спокойствия, разоблачители стереотипов обыденного сознания, парадоксалисты, ироники, метафизики, доходящие, по слову Флобера, «до последнего предела чрезмерности». Среди них есть и такие монстры, как маркиз де Сад, герой моего эссе, написанного еще в литературном младенчестве, на рубеже 70-х годов. Однако в начале начал для меня был Достоевский. От него все пошло. От его проклятых вопросов.
74
The troublemakers (англ.) — смутьяны.
После сибирской каторги, вначале 1860-х годов, Федор Михайлович изменил своим юношеским идеалам. Точнее сказать, он их предал. Почему и зачем?
Первым попытался дать осмысленный ответ Н.Михайловский, который в 1882 году написал знаменитую статью о «жестоком таланте» Достоевского. Какими бы устаревшими ни казались положения этой работы, нельзя не признать смелость критика в постановке вопроса о роли жестокости и «мучительства» в произведениях писателя, вопроса, который почти не поднимается в нашей критике, не то из-за превратного представления о пиетете перед классиком отечественной литературы, не то по каким-либо другим соображениям. Между тем именно вопрос о жестокости оказался той нитью, потянув за которую Михайловский если и не разгадал одну из загадок творчества Достоевского, то по крайней мере к ней подошел. Проницательность покинула критика в тот момент, когда он попытался объяснить причину «ненужной» жестокости «слабостью художественного чувства меры» и «отсутствием общественного идеала». [75]
75
Ф. М. Достоевский в русской критике. — М., 1956.— С.378.