Шрифт:
Ариадна. Мне так не кажется.
Эти слова, противно их смыслу, сопроводил ее смех, будто кто-то рассыпал гроздь драгоценностей. Фальстаф Ильич впервые слышал его и готов был слушать еще и еще, пусть и над ним. Смех оборвался.
Ариадна. А вот не хотите ли вы быть мне полезны?
Фальстаф Ильич. Я?! Вам?! Еще как!
Ариадна. Тогда послушайте, о чем я вас попрошу… Лесик. Собственно… приезжайте-ка, Лесик, ко мне.
Фальстаф Ильич привычно подавился воздухом, который набрал в легкие. Она назвала улицу, номер дома и квартиры, сказала, что будет ждать, и повесила трубку. Конечно, он выбросил из шкафа все вещи в поисках свежей рубашки, черных брюк с атласной полоской, такого же фрака и бабочки, а найдя искомое, через все переступив, ничего не собирая, забыв себя, помчался по указанному адресу.
В однокомнатной квартире с низкими потолками, которая досталась Ариадне в результате развода с Петей и размена их прежней трехкомнатной с высокими потолками, Фальстаф Ильич получил предложение вместе отправиться в Италию. Точнее, в Рим.
Он стоял перед Адой — поскольку не успел сесть — оглушенный.
Тут надо напомнить читателю, что однажды Вечный город уже возникал в этом сложно-сочиненном (или сложно-подчиненном) повествовании. А именно картинки римского аэропорта проносились в представлении Фальстафа Ильича. И случилось это ровно накануне роковой встречи с Ариадной, перевернувшей его жизнь. Как вы понимаете, повестовавателю не стоило труда выстроить другую последовательность: вначале пребывание Фальстафа Ильича в Риме, а затем воспоминание о нем, что было бы логично. Однако это противоречило бы тому, что произошло в действительности. Поскольку в действительности дело обстояло прямо наоборот. Сперва воображение Фальстафа Ильича нарисовало ему нечто как живое, а уж затем это воображаемое живое воплотилось в реальность. Он стал причастен к чудесному, с ним стали твориться чудеса, и это приподнимало его в собственных глазах, как никогда раньше.
В таинственные ночные часы, когда он не мог уснуть от возбуждения и усталости, поскольку носился по Москве как оглашенный, он вспоминал, что все так и было: сначала он увидел себя в Риме, представив все до мельчайших деталей, потом выбежал на улицу, где повстречал Аду, и вот теперь он летит с нею непосредственно в Рим. Фантастика. Бедный клиент, обалдев, по белому свету летает. Стихи, которых он сроду не писал.
— Какой вы красивый, — отметила Ада, глядя на его фрак с бабочкой, и снова засмеялась своим серебряным смехом.
Эта фраза пела в нем все время, что он, оформляя загранпоездку, преодолевал любые преграды, сопровождаемый, или лучше сказать, ведомый музыкой ее слов и смеха, и того, что стояло за ними.
Фальстаф Ильич был отставной военнослужащий. Его отправили в отставку в чине майора, по болезни, найдя запущенное заболевание почек, отчего у него однажды поднялось и больше не опустилось давление. Он был не просто военный. Он был военный валторнист. Он играл на валторне в военном оркестре. Валторна, если вы плохо себе представляете, — гигантское золотое ухо, состоящее из множества мелких золотых трубочек. Ну, конечно, там не золото, а медь или какой-то сплав. Сочленение трубочек с одной стороны кончается большим раструбом, а с другой — маленьким загубником типа свистка. Взяв загубник в рот и дуя в него, вы получаете на выходе замечательную духовую музыку, от которой у слушателя могут даже увлажниться глаза, если валторнист играет мастерски и с чувством. А Фальстаф Ильич играл точно так, отчего Мария Павловна, работавшая в гарнизонной библиотеке, и выдала однажды обильную глазную секрецию. На основе чего случился их сентиментальный роман и последующий брак. Было не совсем понятно, чего большего ожидала от своего белокурого мужа-валторниста скромная библиотекарша. Валторна и так, как уже сказано, большой инструмент. Конечно, есть больше. Например, баритон. Или туба. Или вовсе огромный: бейный бас. Самое смешное, что в училище Фальстафа Ильича усадили как раз за бейный бас. Показали, как укладывать рот в мундштук, как оттопыривать губы и фыркать ими, подобно лошади, — тогда из инструмента вылетают густые трубные звуки. Через четверть часа Фальстаф Ильич почувствовал, что у него на месте губ образовались две разлапистых пятки. Он выбрал рот из мундштука бейного баса и сказал преподавателю: дуйте сами. После чего будущего майора схватили и посадили на гауптвахту на десять суток. Когда он вышел с губы, его собственные губы вернулись в нормальное состояние, за бейным басом сидел другой малый и не роптал, а упрямца посадили за валторну. Возможно, то был последний (или первый) привет коллективисту от индивидуалиста (два в одном). Ну, а что касается других ожиданий, профессионально расти валторнисту некуда, будь ты хоть семи пядей во лбу. Да, есть такие занятия у людей на земле, которые как бы самим своим содержанием не предполагают необыкновенного развития и необыкновенных достижений. И должности есть такие, которые называют скромными, и люди есть скромные, с юных лет и до старости. Не всем же быть нескромными.
Обнаруженное высокое давление и дутье в трубу оказались несовместимы с жизнью Фальстафа Ильича. Гарнизонные доктора издали решительный декрет, и так получилось, что Фальстаф Ильич вылетел в трубу. Болезнь одолела его спустя время после смерти жены. Возможно, смерть и спровоцировала. Зато спустя еще время он одолел болезнь. Это удалось сделать с помощью бабы Вали, какую нашли ему в Люберцах. Довольно молодая еще бабенка, широкая в кости, плотная и слегка косоглазая, выгоняла болезнь молитвой, а с собой давала чудодейственную зеленую глину, которую копала тут же, невдалеке от дома, возле синего щитового павильона, где продавали водку. Фальстаф Ильич разводил глиняную массу теплой водой, прикладывал живьем к почкам и держал до тех пор, пока глина не отваливалась сухими комками. Вот так же комками, видимо, отвалилась хворь. Короче, Фальстаф Ильич излечился от неизлечимой болезни назло врачам и медицинским учебникам, и это придало ему силы, какой прежде в себе не ощущал. На армейскую службу он, естественно, не вернулся и стал искать работы по специальности на гражданке. То есть предлагал свои услуги в разных оркестрах, начиная от прославленных и кончая захудалыми. Дело, однако, складывалось не слишком удачно. Разовое участие в оркестре ему предлагали. В штат не брали. Что ж, и малая прибавка к военной пенсии годилась. Хотя деньги играли тут второстепенную роль. Главную — играла включенность в жизнь. Фальстаф Ильич привык жить, работать и даже болеть (на первых порах) в тесном коллективе, локоть к локтю. Определенные неудобства при этом имелись, кто ж спорит. Но и удобств предостаточно. Когда не ты себе хозяин, а кто-то над тобой, то нет ни чувства вины, что выбрал, дескать, не то, ни самого выбора. Это комфортно, несмотря на выбросы ворчанья и попреков в чужие адреса. А может, и благодаря. Фальстаф Ильич и жену себе так выбирал, по принципу: один из одного. Других библиотекарш, с трогательной глазной секрецией, в районе ближней видимости не было замечено. Переходить от коллективизма к индивидуализму сложно и не всем по плечу. Фальстаф Ильич оскальзывался, оступался в метафизическом этом переходе точно так же, как то происходило с ним в переходе физическом (перед тем, как ему встретить Ариадну), пробовал и попивать, однако бросил — баба Валя, к которой наведывался в целях контроля за здоровьем, отсоветовала (а может, и отсушила привычку молитвенными и иными средствами). Он играл на мелких, средних и крупных концертных площадках, несколько раз достигая и зала Чайковского, и Консерватории, бок о бок с другими музыкантами, с которыми иногда не успевал и парой слов перемолвиться, и это уж точно было публичное одиночество, о каком всегда упоминают применительно к артистам, и если верно, что чем крупнее артист, тем сильнее это парадоксальное ощущение, то Фальстаф Ильич, чувствовавший себя, как в лесу, был по-настоящему большим артистом. Его валторна пела Генделя и Гайдна, Вивальди и Вебера, Дебюсси и Даргомыжского, далее по списку на афишах, на которых никогда и ни при каких обстоятельствах не писалось и не будет писаться его имя. Его не знали и коллеги по сцене. Знал только директор или администратор оркестра, нанимавший на разовые. Неузнанный, Фальстаф Ильич приходил и уходил, выполнив свой профессиональный долг, и дело хитрого индивидуализма продолжало вершить себя прямо посреди дела простодушного коллективизма, которое есть сродная черта всякого военного, музыкального или любого иного сообщества людей. Нельзя сказать, что сам Фальстаф Ильич принимал в этом процессе слишком уж сознательное участие. Музыка, служа сложной душевной и нравственной жизни слушателей, иногда, как ни странно, вполне упрощает таковую у исполнителей. Что ж говорить о воинской службе, ограничивающей служак по определению. Он был долгий овощ, этот отставной музыкальный майор, в том смысле, что, похоже, был способен расти внутри себя подспудно и неспешно. Он как будто сам себя не знал, скрытно развиваясь сначала под звуки военных маршей, позже — мирных симфоний и сонат.
Большие оркестры, в которых он подрабатывал, все выезжали за границу. Фальстаф Ильич не выезжал ни разу.
В тот день, когда немота была прервана и связь возобновилась, Ада отвечала на все телефонные звонки. Судя по их количеству, она обладала обширным кругом знакомств. Тупо слушая ее разговоры, Фальстаф Ильич не понимал, почему она обратилась со своим предложением не к этим людям, а к нему, малознакомому, в сущности, человеку. Решившись, с армейской прямотой задал вопрос и тут же пожалел об этом.
— Почему? — переспросила Ада. — Вы хотите, чтоб я поехала в Италию не с вами, а с кем-то другим?
Он готов был вырвать себе язык.
1980. “Если же некоторые из ветвей отломились, а ты, дикая маслина, привился на место их и стал общником корня и сока маслины, то не превозносись пред ветвями; если же превозносишься, то вспомни, что не ты корень держишь, но корень — тебя”.
Очень скоро Ариадна услышала, что Занегин стал знаменитостью. Ну, да, ну, да, широко известным в узких кругах. Но только это по-настоящему чего-то и стоило. Говорили, он ни на кого не похож, на себя прежнего тоже, у него новая резкая и яркая манера, на которую здорово клюнули иностранцы. Бегать за ним Ариадна на собиралась. Стиснув зубы, она целиком и полностью ушла в науку химию. Она сделала бы что-нибудь другое, положим, родила ребенка, но с детьми у них с Петей не получалось, может, к лучшему, и она села за диссертацию. Дело было не в гордости. Она перешагнула бы через любую гордость, если бы Занегин позвал или хотя бы дал понять, что зовет.