Шрифт:
«Забыл обо всем…» (134)
Вступивший на Путь, сгорая от тайного нетерпения, ждал в доме на холме, когда же обнаружилось, что ожидание его не было напрасным, он так напоил гонца вином, что у того в глазах потемнело. Но девушка медлила с ответом. Отец сам прошел в ее покои и велел поторопиться, но она не послушалась и его. Так поразило ее своим изяществом письмо Гэндзи и такими неуклюжими казались знаки, возникающие под ее собственной кистью, что она совершенно растерялась и, снова ощутив, сколь непреодолима разделяющая их преграда, поспешила объявить себя нездоровой и удалилась в опочивальню. Так и не сумев уговорить ее, старик ответил сам:
«Как видно, дочери моей показалось, что ее деревенский рукав не сможет вместить всей радости… (135) Во всяком случае, она так смутилась, что не посмела даже взглянуть на Ваше милостивое послание. И все же:
Взор ее устремленК той же самой обители туч,И думы ееВполне созвучны, я знаю,Высоким думам твоим…О да, это так. Хотя и не пристало монаху…»
Письмо было написано на бумаге «митиноку» чрезвычайно старомодным, но не лишенным изящества почерком. «Возможно, монаху и в самом деле не стоит…» – подумал Гэндзи, с любопытством его разглядывая.
Гонцу он подарил необыкновенной красоты мо. На следующий день Гэндзи отправил в дом на холме новое письмо:
«До сих пор мне не приходилось получать писем, писанных посредником…
В сердце – тоска,Но даже вздохом не выдамСтраданий моих.Здесь нет никого, кто спросил бы,Что у меня на душе.«Слово дали друг другу, но тебя еще не видал я…» (136)
Это письмо, написанное на мягкой, тонкой бумаге, было еще прекраснее первого, и только совсем уж неисправимая затворница могла остаться к нему равнодушной. Разумеется, девушке льстило внимание Гэндзи, однако, помня о разнице в их положении, она не позволяла себе предаваться надеждам. «Ах, лучше бы он не знал о моем существовании»,– подумала она и долго еще сидела неподвижно, молча глотая слезы. Но в конце концов, вняв настояниям отца, взяла кисть и, умело чередуя нажимы с ослаблениями, написала на пропитанной благовониями лиловой бумаге:
«Говоришь ты: тоска…Но есть ли средство проникнутьВ душу твою?Разве можно страдать из-за той,Которой не видел ни разу?»Ее почерку могла позавидовать девица, получившая самое безупречное воспитание, вряд ли кто-то из придворных дам высшего ранга написал бы лучше. Гэндзи долго любовался письмом, невольно вспоминая свою прежнюю жизнь в столице.
Не желая подавать повод к молве, Гэндзи не решался слишком часто обмениваться с девушкой письмами и писал ей раз в два или три дня, когда томительные вечерние сумерки или печальный рассвет рождали в нем чувства, которые, как он надеялся, должны были встретить отклик в ее сердце. Надобно ли сказывать, что девушка ни разу не обманула его ожиданий?
Поняв, сколь тонкой и возвышенной душой она обладает, Гэндзи загорелся желанием непременно встретиться с ней, но тут же не без некоторой досады вспомнил о Ёсикиё, который всегда говорил о дочери Вступившего на Путь так, словно она была его собственностью. Вправе ли Гэндзи разрушать его надежды? Он предпочел подождать решительного шага со стороны девушки, полагая, что таким образом может оправдать себя в глазах Ёсикиё, но она, едва ли не превосходившая гордостью девиц из самых старинных столичных домов, не обнаруживала никакого желания идти ему навстречу. Время шло, а они лишь старались не отстать друг от друга в церемонности.
Теперь, когда и застава Сума была позади, Гэндзи еще больше тревожился о той, что осталась в столице. Иногда такая тоска овладевала им, что ему и в самом деле становилось «не до шуток» (137). «Не послать ли потихоньку за ней?» – снова и снова мелькало в его голове, но, поразмыслив, он решил, что спешить не стоит: кто знает, может быть, совсем недолго осталось ему жить здесь, так стоит ли понапрасну подавать повод к сплетням?
Нынешний год в столице был тревожен и изобиловал различного рода предзнаменованиями. На Тринадцатый день Третьей луны, ночью, когда грохотал гром и сверкали молнии, шумел дождь и завывал ветер, Государю приснился странный сон. Он увидел своего ушедшего из мира отца, который с лицом, искаженным от гнева, стоял у дворцовой лестницы и пристально смотрел на него. Государь почтительно склонился перед отцом, готовый выслушать его наставления. Многое сказал Государю ушедший, и все им сказанное так или иначе было связано с Гэндзи. Проснувшись, Государь долго не мог прийти в себя от страха и стыда. Когда же он рассказал обо всем Государыне-матери, она возразила:
– В такие бурные, дождливые ночи всегда видишь во сне то, о чем думаешь. Не стоит поддаваться страху.
Но с того самого дня – и как знать, не оттого ли, что упал на них гневный взгляд ушедшего? – глаза Государя поразил какой-то неведомый недуг, причинявший ему нестерпимые мучения. На всех обитателей Дворца и домочадцев Государыни-матери было наложено строгое воздержание. А по прошествии некоторого времени скончался Великий министр. Его смерть особенно никого не удивила, ибо он был весьма стар, но скоро беды начали обрушиваться на другие столичные семейства. В довершение всего сама Государыня-мать занемогла какой-то неизвестной болезнью, и с каждым днем ей становилось все хуже – словом, причин для беспокойства во Дворце было немало.
«Это расплата за то, что невинного отправили в изгнание,– думал Государь.– Я должен немедленно вернуть ему прежнее звание». Он не раз говорил о том Государыне, но она по-прежнему стояла на своем:
– Люди осудят вас за отсутствие твердости. Подумайте, какие пойдут толки, когда станет известно, что человек, навлекший на себя немилость двора и покинувший столицу, получил прощение, прежде чем прошли положенные три года? [8]
Государь медлил, не решаясь противиться ее воле, а время шло, и с каждым днем и самому ему, и Государыне становилось все хуже.
8
…прежде чем прошли положенные три года. – Лицам, высланным из столицы, разрешалось снова занимать государственные должности через шесть лет. Опальным же, таким, как Гэндзи, позволялось возвращаться на государственную службу через три года