Кобринский Александр Аркадьевич
Шрифт:
Василий Власов относит свои воспоминания к 1937 году. Однако в этом году в Ленинградском НКВД ни Коган, ни Бузников уже не работали. Вот свидетельство Иванова-Разумника: «Весною 1937 года, будучи в Ленинграде, я узнал, что Бузников арестован и сидит в том самом ДПЗ, в котором допрашивал меня, а Лазарь Коган не то расстрелян, не то сослан куда-то „на периферию“… Сегодня — я, а завтра — ты…»
Стоит добавить, что Бузников в итоге был уволен из «органов», а Коган вскоре расстрелян.
Похоже, что «Сашка», которого упоминает Власов, — это был все-таки Лазарь Коган, который формально допросов не вел, но, ассистируя Бузникову, подыгрывал ему, изображая доброго следователя — в противовес злому. По воспоминаниям Бахтерева, Коган предлагал ему на допросах чай, кофе, папиросы, уговаривал подписать протокол о том, что он являлся участником антисоветской группировки, обещая в этом случае самое минимальное наказание (и в этом он не обманул). Следует, правда, держать в памяти и имя Александра (Альберта) Робертовича Стромима (1902–1938), который был следователем Ленинградского ОГПУ в конце 1920-х — начале 1930-х годов и специализировался по делам интеллигенции; с ним имели дело, в частности, М. М. Бахтин, А. А. Мейер, Н. П. Анциферов, Е. В. Тарле, Д. С. Лихачев.
Следующий допрос Хармса состоялся 1 января 1932 года, в Новый год — впрочем, тогда этот день еще не был выходным. Следователю потребовалась конкретизация фактов — и она была получена:
«Наша группа, как я указывал в предыдущих своих показаниях, работала в области детской литературы в течение нескольких лет.
За это время нами было написано и сдано в печать большое количество прозаических и стихотворных книжек для детей, которые надо подразделить на произведения халтурные и антисоветские.
К халтурным произведениям из своих книжек я отношу следующие: „Театр“, „Озорная пробка“ и три стихотворения, помещенных в ж. „Октябрята“, одно из которых называлось „Соревнование“. Эти произведения для детей были написаны мною в минимально короткий срок и исключительно ради получения гонорара.
Особо халтурной из вышеназванных произведений я считаю книжку „Театр“. Помимо того, что эта книжка не сообщает детям абсолютно никаких полезных сведений, — она и по форме своей является чрезвычайно скверной, антихудожественной. То же самое следует сказать и о книжке „Озорная пробка“, — которую я написал за два часа. Что же касается стихотворения для ж. „Октябрята“, то в этом случае имело большое значение то обстоятельство, что эти произведения я писал на советские темы: соревнование и т. д., которые были мне враждебны в связи с моими политическими убеждениями и которые я, следовательно, не мог изложить художественно приемлемо.
Творчество члена нашей группы Введенского также в некоторой своей части носит халтурный характер. Это относится к первым произведениям Введенского на советские темы, которые носили приспособленческо-халтурный характер. Переименовать эти произведения я сейчас затрудняюсь, так как забыл их названия. Как халтурно-приспособленческое я могу квалифицировать и все творчество для детей другого члена нашей группы Заболоцкого.
К антисоветским произведениям я отношу следующие политически враждебные произведения для детей, вышедшие из-под пера членов нашей группы: мои — „Миллион“, „Как старушка чернила покупала“, „Иван Иванович Самовар“, „Как Колька Панкин летал в Бразилию“, „Заготовки на зиму“ и друг.; Введенского — из тех, что я помню, — „Авдей-Ротозей“, „Кто“, „Бегать — прыгать“, „Подвиг пионера Мочина“ и др.
Мое произведение „Миллион“ является антисоветским потому, что эта книжка на тему о пионердвижении превращена сознательно мною в простую считалку. В этой книжке я сознательно обошел тему, заданную мне, не упомянув ни разу на протяжении всей книжки слово „пионер“ или какое-либо другое слово, свидетельствующее о том, что речь идет о советской современности. Если бы не рисунки — кстати, также сделанные худ. Конашевичем в антисоветском плане, — то нельзя было ‹бы› понять, о чем идет речь в книжке: об отряде пионеров или об отряде белогвардейских бойскаутов, тем более что я отделил в содержании книжки девочек от мальчиков, что, как известно, имеет место в буржуазных детских организациях и, напротив, глубоко противоречит принципам пионердвижения.
Другая из названных выше, моя книжка „Иван Иванович Самовар“ является антисоветской в силу своей абсолютной, сознательно проведенной мною оторванности от конкретной советской действительности. Это — типично буржуазная детская книжка, которая ставит своей целью фиксирование внимания детского читателя на мелочах и безделушках с целью отрыва ребенка от окружающей действительности, в которой, согласно задачам советского воспитания, он должен принимать активное участие. Кроме того, в этой книжке мною сознательно идеализируется мещански-кулацкая крепкая семья с огромным самоваром — символом мещанского благополучия.
В книжке „Заготовки на зиму“ я, так же как и в „Миллионе“, сознательно подменил общественно-политическую тему о пионерском лагере темой естествоведческой: о том, что из предметов домашнего обихода следует заготовить на зиму. Таким путем внимание ребенка переключается, отрывается от активно-общественных элементов советской жизни. С этой точки зрения я называю эту книжку не только антисоветской, но и вредительской, поскольку она относится к самому последнему периоду моего творчества, когда я был хорошо уже знаком с теми последними требованиями, которые предъявлялись критикой к советской детской литературе.
Из названных мною выше произведений члена нашей группы А. И. Введенского особо останавливаюсь на книжке „Авдей-ротозей“, которая, воспевая крепкого зажиточного мужичка и издеваясь над деревенской беднотой, является кулацкой и антисоветской.
Детские произведения, названные мною выше, и другие зачитывались и обсуждались в кругу членов группы и близких группе лиц.
Создание такого рода произведений, как „Миллион“, „Иван Иванович Самовар“ и др., обуславливалось моими политическими убеждениями, враждебными современному политическому строю, которые вместе со мной разделяла и вся группа.
Резюмируя свое показание, признаю, что деятельность нашей группы в области детской литературы носила антисоветский характер и принесла значительный вред делу воспитания подрастающего советского поколения».
Как видно, Хармс в основном называет антисоветскими лишь свои произведения, произведения других членов группы он именует «халтурными» и «приспособленческими» — а это была существенная разница: в первом случае речь шла о борьбе с советской властью на «литературном фронте», во втором — лишь о создании произведений низкого художественного уровня. Единственное исключение — это книга Введенского «Авдей-ротозей», которую Хармс называет «кулацкой и антисоветской». Почему он с такой легкостью говорит об этом? Тут мы имеем возможность немного понять механизм допросов. Сравним показания Хармса с показаниями самого Введенского, данными им шестью днями ранее — 26 декабря 1931 года:
«Мое произведение для детей „Авдей-Ротозей“ содержит в себе очевидное восхваление зажиточного кулака, как единственно трудолюбивого и общественно-полезного крестьянина, беднота же представлена мною в карикатурном образе „Авдея-Ротозея“, лежебоки и пьяницы. Этот образ советской бедноты заимствован был мною из антисоветских воззрений на политику партии в деревне, которых придерживалась наша группа в целом. В ряд с этой названной антисоветской книжкой должна быть поставлена моя „Летняя книжка“ для детей, в которой советская деревня показывается детям как помещичья деревня. Прочие из названных мною выше книжек содержат в себе те или иные, более или менее ясно выраженные, враждебные современному строю идеи, и, кроме того, по форме изложения они тождественны буржуазной детской литературе (в частности, английской), воспитывающей детей ради отрыва их от конкретной действительности, на художественных образах-бессмыслицах».
Становится ясно, что, получив эти показания от Введенского, следователь 1 января предъявил их Хармсу. Возможно, он показал Хармсу и другие строки допроса Введенского, где, в частности, книга Хармса «Иван Иваныч Самовар» называется «политически враждебной современному строю потому, что она прививает ребенку мещанские идеалы старого режима и, кроме того, содержит в себе элементы мистики, поскольку самовар фетишируется». Под «фетишированием» самовара, очевидно, подразумевалось придание самовару свойств живого существа, что напрямую связывалось следователем с мистикой (мистическим, таким образом, оказывалось и большинство русских народных сказок). Хармс же, практически ничего не добавляя от себя, воспроизводит в своих показаниях то, что Введенский уже ранее сам сказал о своей книге.
Следует ли относиться к показаниям Хармса исключительно как к подыгрыванию абсурдной следовательской фантазии? У Введенского мы в протоколах допросов встречаем такие примеры, когда он заявляет, что в его произведении «Кругом возможно Бог» ведущей идеей является идея смерти (что верно), «но это смерть не физическая, а смерть политическая» (что по степени бредовости превосходит абсурдизм текстов раннего Введенского). Как ни странно, но отбрасывать показания Хармса как сделанные исключительно под давлением следователя не стоит. Прежде всего следует обратить внимание на его характеристики собственного творчества, которое Хармс делит на «халтурное и антисоветское». Да, конечно, формулировки явно подсказаны следователем. Но всё, что Хармс говорит о соотношении своего «взрослого» творчества и детского, имеет смысл. К примеру, не подлежит сомнению то, что в детскую литературу и Хармс, и Введенский пришли вынужденно, поскольку к концу 1920-х годов окончательно убедились в невозможности появления в печати их «взрослых» произведений. При этом и один и другой относились к своей работе в детской литературе именно как к халтуре. Правда, — что при этом понимать под халтурой? Как известно, у этого слова есть два значения: с одной стороны, это — работа, выполняемая «спустя рукава», с пренебрежением, на значительно более низком уровне, чем человек способен, а с другой — побочная, второстепенная деятельность, подработка. Для Хармса и Введенского оказывается актуальным некое сочетание элементов, составляющих значение этого слова. Скажем, Хармс относился к детской литературе весьма серьезно и создавал произведения высочайшего уровня, хотя никогда и не считал эту область творчества для себя важной. Введенский же действительно занимался «халтурой», порождая многочисленные заказанные ему тексты на тему советской реальности. Он и не скрывал особенно, что это не более чем способ заработка. Что же касается собственных взглядов Введенского на советское государство, то термин «приспособленчество» в отношении его детских вещей, увы, должен быть признан вполне адекватным.
Разумеется, «приспособленчество» Хармса и Введенского было вынужденным. Лишенные возможности зарабатывать обычным писательским трудом, тем, что они считали главным делом своей жизни, поэты должны были прославлять в своих детских стихах и рассказах чуждые им советские будни, советскую тематику. Хармсу удавалось уходить от политических тем в чисто детские: он очаровывал детей ритмами стиха, игрой слов, неожиданными парадоксальными поворотами сюжета. Введенский уйти от политики не старался. Зато Хармсу приходилось гораздо сложнее. «Что это вы, товарищ Хармес (так! — А. К.), все про хорьков пишете?» — спрашивала его бдительная дама в детском секторе, имея в виду хармсовское стихотворение 1929 года «О том, как папа застрелил мне хорька» и намекая на то, что пора бы уже переходить в стихах от хорьков к насущным задачам социалистического строительства… Обвинения в сознательном уводе детского читателя от политики мы находим и в протоколах допросов Хармса. Последний допрос, состоявшийся 13 января 1932 года, был посвящен философии. Следователю было мало признаний поэтов в том, что их произведения были «халтурными» и «антисоветскими», — требовалось еще подвести под них философскую базу. Поскольку Хармс был признан главой «антисоветской группы литераторов», то именно ему и пришлось формулировать свои философские взгляды — так, чтобы это выглядело убедительным основанием для обвинения:
«В основе моей антисоветской деятельности, о которой я показывал ранее, лежали политические взгляды, враждебные существующему политическому строю. В силу того, что я обычно и намеренно отвлекал себя от текущих политических вопросов, — я принципиально не читаю газет, — свои политические воззрения я оформлял при помощи близких мне людей — членов нашей группы. В беседах с ними я выявлял себя как сторонника и приверженца политического режима, существовавшего до революции. Будущее страны рисовалось мне как реставрация этого строя. Я ждал того момента, очень часто представлял его себе мысленно — с тем, чтобы сразу после его завершения приступить к активнейшей творческой деятельности. Я полагаю, что реставрация старого режима предоставила бы нашей группе заумников широкие возможности для творчества и для опубликования этого творчества через посредство в печати. Кроме того, я учитываю и всегда учитывал, что мои философские искания, идущие по пути идеалистической философии и тесно соприкасающиеся с мистикой, гораздо более созвучны политическим и общественным формам дореволюционного порядка, чем современному политическому строю, основанному на материалистической философии. Моя философия, которую я разрабатывал и искал, сознательно отрешившись от современной мне действительности, изолировав себя от влияния этой действительности, глубоко враждебна современности и никогда не сможет к ней приблизиться. Это видно хотя бы из того положения, что я считаю неприемлемым для себя, в силу своих философских воззрений, прикладную направленность науки. Только тогда, по-моему, наука достигнет абсолютных высот, будет способна проникнуть в глубину тайн мироздания, когда утеряет свой утилитарный практический характер. Понятно, насколько это противоречит современным установкам на науку, трактуемую большевиками, как один из рычагов для построения социалистического общества. Естественно, что, сознавая всю глубину противоречия, лежащего между моими философскими взглядами, моим творчеством и современным политическим строем, я искал для себя оформления своих политических воззрений, т. е. наиболее близкой для меня формы политического правления. В беседах с Калашниковым, Введенским и др., подчас носивших крайне антисоветский характер, я приходил к утверждению о необходимости для России монархического образа правления. Поскольку эти беседы повторялись изо дня в день, я все более свыкался с мыслью о необходимости разрушения советской политической системы и восстановления старого порядка вещей. Грядущая перемена стала для меня как бы само собой разумеющимся положением, причем характер этой перемены был для меня в значительной степени безразличен. Я понимал, что изменение строя невозможно без вооруженной борьбы, но я старался не вдумываться глубоко в этот вопрос, поскольку здесь имелось глубокое противоречие с моими философскими воззрениями, отрицающими необходимость борьбы и всякого рода насилия. Таким образом, уйдя с головой в заумное творчество и в мистико-идеалистические философские искания, я сознательно противопоставил себя современному общественно-политическому порядку. В свою очередь, это противопоставление вынуждало меня искать такого политического порядка, при котором такое противопоставление отсутствовало бы. При помощи близких мне творчески и идеологически людей, политически более осведомленных, нежели я сам, я укрепился в своих стремлениях к разрушению существующего строя».