Шрифт:
– Перекурил с вечера, - комментирует Камушкин.
– Докуривать хмырю не давать, бычки в параше топите - задолбали по утрам серенады...
Мальчик с заячьим лицом хрипит и сплевывает в горшок тягучую желчь.
Шелестела занавеска. Ночь. Я проснулся от голоса - дед опять бормотал в своей комнате. Громко - пауза - всхлип - еле слышный шепот. Повернул голову: на часах - без четверти три... Тапки забились под кровать. Я пошел босиком, по холодному полу, под стон паркета. Когда включил свет, дед молчал. Он сидел на кровати, сбросив одеяло, и глаза у него были как ртуть.
– С кем ты разговаривал?
– С Мишкой.
– Что?.. Я спал.
– Не ты...
– Глаза деда смотрели мимо всего.
Очнулся по прихоти желудка еще один обитатель поднадзорки. Он лежит неподвижно, вытянувшись и окостенев под байковым одеялом. На лице его улыбка, вздутая, похожая на липкого, влажного зверька. Он смотрит в потолок и моргает, ему мешает тяжелая слеза, налившаяся в углу глаза.
В палату входит Сережа - надоевший гость из соседнего зверинца. В его груди трепещет глупое, доброе сердце, оно придумало для него долг заботиться о новичках, и новички сносят его заботу, как положенную неотвратимую мyiку. Сережа ставит на стол перед медсестрой поднос с алюминиевыми мисками; в мисках - манная каша, комковатая, как облако. Сережа садится на край моей койки и обжигает взглядом стены.
– Авва не пристает?
– щебечет он.
Молчание. Медленно движутся опухшие веки.
– Если будет приставать - бей по голове. Авва! Авва!..
– Сережа трясет в воздухе нестрашным кулаком.
– Смотри у меня!
– И выбегает из палаты....
Хочется выть, как воют быки и медведи, но за это привязывают простынями к койке.
На короткие и однообразные минуты яви просыпается последний из вечноспящих. Кончает блевать глухонемой мальчик - теперь он затравленно озирается, протаптывая канавку на полу между стеной и окном - туда, сюда... Если попасть в ритм, по очереди закрывая глаза - то один, то другой, можно никогда не увидеть глухонемого. Если закрыть сразу оба глаза...
Дед поседел за один месяц, он стал совсем белым, как полярная куропатка, - поседели борода, брови и даже ресницы. Теперь он говорил почти каждую ночь. Когда наступало утро, он замолкал - его брат уходил, как уходят люди, через дверь, в коридор.
Камушкин с аппетитом уписывает кашу и матерно ее хвалит - его языку тесно. Мокрый зверек ползает по лицу идиота. За окном - шелест... Глухонемой ловит глазами вздутую улыбку, его брови летят на лоб, и он жалобно верещит:
– Дык-к, дык-к, дыык-к, дык-к-к...
Камушкин давится кашей.
– Ишь раскудахтался, заебыш!
– говорит он, утирая с подбородка разбрызганные слюни.
– Это страшно?
– Страшно?
– Дед не понимал.
– Ну да, когда он к тебе... приходит.
– Я не думал об этом.
– А ты помнишь, какой теперь год?
– А?..
– Год? Месяц?
– Мелкая собака - всю жизнь щенок...
Сережа вносит поднос с кефиром. Он уже сказал мне все, что хотел, ему здесь больше неинтересно. Аппетита нет - глаза видят алюминиевую миску, но слюна засыхает во рту. Я отдаю кашу Камушкину, завтракаю кефиром.
Давно, когда я был ростом с линейку, тетка Аня говорила: "В двадцатом он все-таки нашел Михаила. Нашел и убил. Ты спросишь: откуда я это знаю? так вот, он просто не позволил бы сделать это кому-то постороннему".
Авва стоит перед медсестрой, покачиваясь, сцепив за спиной руки. Он вылизал миску и мается в ожидании папиросы. От Аввы устают глаза - его сцепленные пальцы пляшут некрасиво, по-паучьи. Медсестра идет между коек раздает курево. Халатик трещит на ее груди. Глаза устали. Я ничего не жду.
– Что валяешься?
– Веки снова пропускают свет - надо мной колышется тело сестрички.
– Куришь?
– Кончились.
– Ясно.
Она достает из кармана халата пачку сигарет. Я прикуриваю из ее рук. В гортани сухо, и нет звуков для благодарности.
Поворот головы - по серому стеклу семенят пузатые капли. Странно, что влага и гниль - пир органической силы - это и есть смерть, а небытие кристаллов и камней - просто вечность.
Дежурная медсестра вносит ящик с лекарствами: каждой твари - лепешка из своей ячейки, каждой - склянка с водой для запивки.
Я говорил, как щенок. Мы не понимали друг друга.
– Но ведь это чушь. К тебе никто не может приходить, тогда бы я тоже слышал...
– Ты не можешь слышать.
– Губы деда тверды, как створки раковины. Этот шрам не из твоей памяти.
– Чушь! Твой брат умер сорок шесть лет назад.
– Ты думаешь - я сошел с ума?
– Он говорил совершенно спокойно.
– Я помню, какой нынче год. Я помню все так хорошо, что память стала сильнее меня.
– Так, значит, это правда...