Шрифт:
И другим, и третьим летом Мишка снова приезжал. Но опять же - на считанный денек. Побаловались мы с ним на его щедроты водочкой, оказалось, он и в этом деле намастачился - пьет, как квас, и ничегошеньки. Небось, то вся его университетская наука... А осенью нежданно привез он Семена в сосновом пальтишке, и уложили мы его в земельку на наш зотовский пятак, рядком с братом - пусть там счеты сводят.
Закопали, значит, домой пришли. Тут Мишка пиджак расстегнул и дает матери из нутряного кармана сто рублей на поминки и мне триста четвертными бумажками.
– Похлопочи, - говорит.
– Оставил дед на похороны.
Справишь, мол, до снега оградку, плиту с памяткой, вокруг песок посеешь, а если, говорит, блажь найдет себе кусок оторвать, так он, мол, через месяц приедет с ревизией. Я, конечно, головой-то киваю, мол, какой разговор, но сам при своем: а кто тебя, щенок, проверит, сколько ты от дедовых похорон на свой манжет отстриг? Щелкнуть бы тебя по носу, только ты ведь теперь зубами к глотке потянешься. А потом смех меня взял: зубами-то окреп, а того не постиг, что черного кобеля не отмоешь добела! Щенок и есть.
На другой день отправился он обратно в Питер. Вещички и квартира, как я и думал, - ему достались. Небось спешил счет справить: сколько и чего. Эк он меня перепрыгнул! Только и я, хромый, еще в чулан не списан... На триста рублей Семену мавзолей поставить можно - а на кой ему мавзолей? Тут сообразить надо, чтоб и отец - не в обиде, и я - не в накладе. Схоронить и на гривенник можно, если умеючи, а по виду храмина выйдет.
Дождался я, когда Федька Худолеев опять ко мне сунулся за казенной досочкой, да и сговорился с ним: не за деньгу и не за наливу разойдемся, а сварит он мне оградку с кружевом. Через два дня сварил. Ну и я не заметил, куда доски из мастерской ускакали. Пока-а их хватятся, если идет им вообще какой счет... А как могилку огородил, к Еропычу, что при кладбище сидит в сторожах, клин подбивать начал. Разорился на зелено вино и - к нему в бытовку. Разложились, хлебца, сала порезали.
– Я, - говорю ему, - шибко за батину могилку переживаю - какая с ней скудость выходит.
– Отчего же переживаешь?
– спрашивает.
– Наши кладбищенские тебе хоть вечный огонь зашабашат, только плати.
– Так ведь велику ли памятку устроишь на медный пятак!
– Да, - говорит, - за медный пятак не сторгуешься.
– А сам смотрит в окошко, как снаружи дождик крапит, и крючок не глотает.
Налил я в стаканы то, что доктор прописал, подал ему: помянем, мол, что ли, покойника.
– Помянем, - отвечает.
– Гордый был человек. Таких нынче нет.
– Вот-вот, а над ним - плешивый холмик. Обидно.
Выпили, зажевали. Он слегка просветлел морщинами.
– А что, - говорю ему, - богатые есть в твоем хозяйстве могилки. Поскониных семейство, Трубниковы - видел я, и черный камень на себя клали, и мрамор всякий.
– Так ведь не до завтра лежать собирались - до архангеловой трубы! Оттого не жадничали, да еще не всякий гроб выбирали, а дубовый, покрепче.
– А что за люди были?
– И опять разливаю.
– Люди прошлые - купечество. По наследству были почетные граждане. Нынче таких не помнят, только с камня считывают.
– За ними, что же, и родни нет? Там все кресты кланяются.
– Бесхозно тлеют.
Выпили вдогонку, и я клинышек дальше тюкаю:
– А что, если крест с какой их могилки сколется или совсем пропадет, то и тосковать некому?
– Как некому?
– удивился.
– Я затоскую - мне здесь без крестов скука. Под крестами люди лучшей доли ждут, а под чем другим в землю кладут - чтобы только не пахли.
Вот, думаю, нашел заботу - ничейное сторожить!
– Не знаю, Еропыч, что и думать с таким раскладом, - говорю ему.
– То ли отец за жизнь не скопил на смерть, то ли Мишка труды его под себя сгреб. А на мой доход доброй памятки не слепишь.
– Случай!
– Вот-вот, а уважать бы надо - геройский был старик.
– Стариком-то он не был, - отвечает.
– Наливай, что ли!
Как за третью бутылку взялись, встало дело на мазь. Уломал я его мраморную плиту сколупнуть с бесхозного купечества, да на Семенову могилку изнанкой вверх присобачить. А Худолеев мне эту изнанку разгладит, процарапает привет и еще узорочье пустит по рамочке - с ним-то сторгуюсь! Пошли мы с Еропычем к посконинским крестам, подцепили фомками доску черного мрамора, а она возьми и расколись, как раз через: Отче, въ руцh Твои передаю духъ мой.
– Бери край, что побольше, - говорит Еропыч.
– Другую могилку калечить не дам.
– Что ж я с огрызком делать буду?
– А так, - отвечает, - еще лучше. Вроде того: разбилась жизнь, и за сколом - смертельная неизвестность. Большая задумчивость выйдет!
– Драть я хотел твою смертельную неизвестность! Что ж ты, гад, мне пихаешь?!
– Бери эту, - говорит.
– Другой не дам!
Лаялся с ним полчаса, весь хмель выдуло. А он уперся - и ни-ни. Плюнул я ему на калоши и взял сколотый кусок, доволок кое-как до отцова холмика и там в кустах схоронил. А с Федькой Худолеевым после так сговорились: слепит он над Семеном, вместо раковины, бетонную пирамидку, а на нее уже камень шлепнем с именем-званием. К концу недели Федька изнанку камню загладил, написал, что следует, и по сколу бордюрчик пустил, так что, в самом деле, вышла "большая задумчивость". Потом мы плиту на бетон посадили, и стало лучше не надо. Правда, Федька, как дело сделал, губу раскатал и, кроме пиломатерьялу, заломил за труды сороковник, ну да ему за один молчок причитается - он-то видел с лица: Отче, въ руцh Твои... А я с ним еще на досочках сквитаюсь, не последний случай!