Шрифт:
«Сделать кантатой? Ораторией? Чем-то иным, еще мне неизвестным?»
В таких и подобных размышлениях, в неустанных занятиях и редких посещениях консертов (неизмеримо чаще посещались комические оперы!) пробежало еще два года.
В Академии многое переменилось: куда-то пропал Ключ-Соль, был послан в Италию за казенный кошт ставший на время малоразговорчивым и сурьезным Петруша Скоков. Еще два воспитанника подались к езуитам. Перестала являться в стенах Академии Алымушка. И только Иван Иванович Бецкой (или, как чаще звали его меж собой воспитанники, Бецков) неизменно оставался при художествах, ведал наиважнейшим делом воспитания юношества!
Приспел сентябрь 1780-го. Был тот сентябрь, как всегда, тепл, а от листвы красноват.
Тут-то и случилось нечто не весьма вразумительное, но весьма неприятное.
Евстигней Ипатьев (теперь чаще прозываемый Фомин) пропал. То есть нагло и по-дурацки из-под надзору наставников, смотрителей, дядек — и даже самого конференц-секретаря Академии Христиана-Фридриха Фелькнера — исчез.
Стали искать — не отыскался. Тогда — чуть повременив — искать бросили. Вознегодовали, плюнули и растерли. Чай, не дворянский сын!
Евстигнеюшка же и верно — едва не пропал совсем.
Одного разу, в свободный от занятий праздничный день, ведомый запахами булочной сдобы и пирогов с сомовиной, — а обманывая себя, что ради песен, — забрел он в некий трактир. Трактир неблизкий, загородный, стоящий одиноко на едва заметном пригорке, оказался богатым, а назывался — «Желтеньким».
Евстигней заглянул испить водицы.
В заведении, однако, никого не было: ни посетителей, ни слуг, ни хозяина. Только двое поварят, а может, просто кухонных служек, зевая после ночи, очищали полы и лавки от вчерашнего сору, плевков, передвигали столы и лавки.
Один из убиравшихся вынул из стоявшего у стенки сундука и собрался куда-то волочь некий музыкальный снаряд.
Евстигней так и подскочил на месте: органиструм?
Такой инструмент видел он на старинном рисунке в Академическом собрании литографий и гравюр. Видеть видел, а потрогать руками не доводилось.
Испросив разрешенья, защипнул несколько струн по очереди. Струны держали строй крепко.
— Новая вещица, германская-с. А только играть на ней некому, — словно пропел выдернувшийся из боковых дверей половой, как девица русокудрый, с голосом медовым.
Евстигней осмотрел снаряд еще раз.
Так и есть: органиструм! Или по-иному — крестьянская лира.
Чуть вздутый гитарный (а точней, виолончельный) корпус, вместо нежной скрипичной шейки с колками для струн — короткая и толстая, без привычной головки, словно обрубленная, шейка. Струн на корпусе шесть. В них Евстигнеюшка разобрался быстро: две средние, настраиваемые в унисон, — те для извлеченья мелодии. Четыре другие — бурдонные — звучат всегда одним тоном, одинаково. Имелись на лире крестьянской и клавиши: для изменения высоты звуков. Был и «смычок». Евстигней даже рассмеялся: придумают же! Обыкновенное колесо с ободом, а поверти его рукой — так навроде смычка звук извлекать станет: звук протяжный, волной выгибаемый…
Крутанул колесо — и пошло-поехало! Ехало, однако, с запинками, с остановками.
Продолжая счастливо улыбаться, Евстигней вынул из-за пазухи тряпицу с гарпиусом — темной сосновой канифолью — для натиранья смычка. Сию канифоль (оберегая от незапасливых приятелей) всегда носил с собою. Следовало натереть канифолью обод. Для лучшей сцепки.
Натер. Смола пахучая, искристая, с изломом, обеспечила трение славное. Колесо сладко скрипнуло, завертелось исправней, лучше.
Тогда Евстигней попробовал на крестьянской лире сыграть. Сперва из Иозефа Гайдна: сочинителя знатного, досточтимого. Затем — питерскую припевку. Затем мелодийку из оперы из комической…
Привычные к скрипке пальцы крестьянскую лиру освоили быстро.
Половые и услужители, окружив играющего, дивились. Грозно топоча, пришел заспанный повар. Кинул на стол хвост копченого сига, добавил и пирога с капустой рубленой: ешь, мол.
Едва успевая глотать еду, Евстигнеюшка играл еще, еще!
Инструмент был прост, выходило громко, складно. Слушатели едва не плясали от счастья.
А стоило чуть игру утишить — тянуло петь!
Евстигней запел — явился хозяин. Не изругал, не вытолкал в шею, стал — через такт вздыхая — подтягивать: «Высоко сокол летает...»
Не желая расстаться ни с лирой, ни с песнями, Евстигней остался в трактире.
Жизнь на глазах меняла очертанья. Из ученика, приемыша — делался он персоной самоценной, весомой.
А тут еще — цыгане...
Пели и куролесили они в «Желтеньком», как впоследствии оказалось, через день. Прибыв вечером, довели своими таборными песнями-плясками воспитанника Академии едва ль не до исступленья. Он ухватился за цыганскую скрипку — в ней, что ли, секрет?
Скрипку у него, однако, отняли.