Чуковский Корней Иванович
Шрифт:
9
ского холуя, что люди, бывшие свидетелями этой игры, и через сорок лет, вспоминая о ней, не могли удержаться от смеха.
Или едет он в поезде с матерью, сестрой и виолончелистом Семашко. В вагоне вместе с ними находится популярный московский шекспировед Стороженко. Так как сестра Чехова была еще недавно курсисткой, она благоговела перед любимым профессором. «Маша,— рассказывает Чехов в письме,— во всю дорогу делала вид, что не знакома со мной и с Семашко... Чтобы наказать такую мелочность, я громко рассказывал о том, как я служил поваром у графини Келлер и какие у меня были добрые господа; прежде чем выпить, я всякий раз кланялся матери и желал ей поскорее найти в Москве хорошее место (прислуги.— К. Ч.). Семашко изображал камердинера».
В эти импровизации Чехов вовлекал и других. Когда ему приходила охота представить зубного врача, его брат Михаил надевал женское платье, превращался в смазливую горничную, открывавшую дверь пациентам, а в качестве пациентов выступали пять или шесть человек из обитателей Бабкина. До той поры эти люди, должно быть, и не подозревали в себе артистических склонностей, но Чехов заразил их своим импровизаторским творчеством, и они охотно примкнули к игре. Когда в числе его пациентов бывал его брат Александр, Чехов совал ему в рот огромные щипцы для углей, и начиналась «хирургия», при виде которой, по словам Сергеенко, присутствующие покатывались от смеха. «Но вот венец всего. Наука торжествует. Антон вытаскивает изо рта ревущего благим матом «пациента» огромный больной зуб (пробку) и показывает его публике».
Так и видишь его в это время: высокий, изящный, гибкий, очень подвижной, со светло-карими веселыми глазами, магнетически влекущий к себе всех.
В играх он не любил быть солистом. Все его затеи всегда носили, так сказать, компанейский характер:
«Мы устроили себе рулетку... Доход рулетки идет на общее дело — устройство пикников. Я крупье».
«Был у меня костюмированный бал».
«Затеваем на праздниках олимпийские игры в нашем дворе и, между прочим, хотим играть в бабки».
Даже усталых и старых приобщал он к своей неугомонной веселости. Долго не мог опомниться старик Григорович, нечаянно попавший в самый разгар кутерьмы, которую вместе со своими гостями устроил Чехов у себя на московской квартире. В эту молодую кутерьму в конце концов втянулся и он, автор
10
«Антона Горемыки», седой патриарх, а потом вспоминал о ней с комическим ужасом, воздевая руки к небесам:
«Если бы вы только знали, что творилось у Чеховых! Вакханалия, настоящая вакханалия!»
А его ранние письма к родным и друзьям... Читая их, смеешься даже неудачным остротам, ибо они так и пышут веселостью. Возвращает он, например, приятелю взятый у того на время сюртук:
«Желаю, чтобы он у тебя женился и народил множество маленьких сюртучков».
Какой-то пасквилянт написал стишки, где назвал его ветеринарным врачом, то есть врачом для скотов, «хотя,— сообщает Чехов,— никогда не имел чести лечить автора».
И, как это часто бывает в счастливых, молодых, сплоченных семьях, в полковых и школьных коллективах, Чехов, разговаривая с близкими, заменял обычные их имена фамильярными кличками. Многие из этих причудливых кличек прилипали к людям на всю жизнь, но он неистощимо придумывал новые, и нередко данное им прозвище оказывалось гораздо точнее, чем то случайное имя, которое у человека было в паспорте.
Лику Мизинову он звал Канталупа, брата своего Александра — Филинюга, детородный чиновник, брата Николая — Мордокривенко, а всего чаще — Косой или Кокоша, а какую-то девицу — Самоварочка.
Иван Щеглов был у него герцог Альба, или Жан, или милая Жанушка; Борис Суворин — Барбарис; Сережа Киселев, гимназист, назывался попеременно то Грипп, то Коклюш.
Музыкант Мариан Ромуальдович был превращен им в Мармелада Фортепьяновича.
Себя самого Чехов величал в своих письмах то Гунияди Янос, то Бокль, то граф Черномордик, то Повсекакий, то Аркадий Тарантулов, то Дон Антонио, то академик Тото, то Шиллер Шекспирович Гёте.
Клички раздавались родным и приятелям, так сказать, на основе взаимности. И например, его брат Александр, в свою очередь, называл его Гейним, Стамеска, Тридцать три моментально. Для Щеглова он был Антуан и Потемкин, для Яворской — адмирал Авелан.
Здесь дело не столько в кличках, сколько в той «вакханалии» веселости, которая их порождала.
И в тогдашних писаниях Чехова та же вакханалия веселости. «Из меня водевильные сюжеты прут, как нефть из бакинских недр!»,— восклицал Антон Павлович в конце восьмидесятых годов.
11
Изобилие кипящих в нем творческих сил поражало всякого, с кем он в то время встречался. «Образы теснились к нему веселой и легкой гурьбой»,— вспоминал Владимир Короленко.— «Казалось, из глаз его струится неисчерпаемый источник остроумия и непосредственного веселья».
— Знаете, как я пишу свои маленькие рассказы? — сказал он Короленко, когда тот только что познакомился с ним.— Вот.
Он оглянул стол, взял в руки первую попавшуюся на глаза вещь,— это оказалась пепельница,— поставил ее передо мною и сказал: