Чуковский Корней Иванович
Шрифт:
Такими звукоподражаниями, вскриками, возгласами изобилует его отрывистая, эмоциональная речь. Так и кажется, что во время рассказа он машет руками, смеется, ужасается, плачет — участвует в рассказе всем телом. Драматизируя каждый описываемый им эпизод, он изображает события так, будто они происходят сейчас. Каждая его вещь — словно запись только что происходящих событий.
Вообще он не умел относиться к своему писательству как к мастерству и никогда не ставил себе чисто литературных, формальных задач. Форма его импровизаций никогда не занимала его. Вся его сила в душевной тревоге. Оттого-то его автобиографические повести «Детство Темы», «Гимназисты», «Студенты», «Инженеры» так взволнованно воспринимаются читателем. Их проглатываешь, даже не успевая заметить, хороши они или плохи, талантливы или просто насыщены страстью. И не заменен ли в них талант темпераментом? Читаешь и волнуешься за Тему: выдержит ли он латинский экзамен? выздоровеет ли после смертельной болезни? женится ли на Аделаиде Васильевне? Волнуешься так, что даже забываешь подумать, какими литературными средствами достигается это волнение. И невольно прощаешь небрежный язык, рутинные приемы письма, частые провалы в банальность, которых ни за что не простил бы другому.
216
Среди его пылких и тревожных рассказов в высшей степени типичен один — о деревенской красавице, заразившейся нехорошей болезнью.
Взволнованный автор восхищается ее красотой — и проклинает ее злую судьбу.
Здесь, в сущности, центральная тема всего его творчества: о том, как люди, созданные для счастья и радости, коверкаются беспощадной судьбой.
В другом его рассказе очень милый юнец с ясными, лучистыми глазами, мечтавший о счастье всего человечества, безобразно болтается в петле, а возле его трупа — записка: «Я не хочу больше жить, потому что жизнь — злое и безнаказанное издевательство».
Зачем же человеку даются такие дары, если они будут тотчас же втоптаны в грязь? Пусть бы калечилось что-нибудь хилое, но Гарин, куда ни посмотрит, видит могучие силы, созданные для счастья и творчества. Он рассказывает в очерке «Гений» о гениальном математике, который по титанической работе ума мог бы сравниться с Ньютоном. Этот гений сделал большое открытие, ему подобает бессмертная слава, но, по насмешке судьбы, его открытие было сделано раньше и давно уже известно всему свету.
«— Сомнения нет,— говорит ему старый профессор,— вы действительно сделали величайшее из всех в мире открытий: вы открыли дифференциальное исчисление... Но, к несчастью для вас, Ньютон уже открыл его двести лет назад».
И вот, никому не нужный, пробирается среди покрытых коростой детей на свой темный чердак этот необычайно одаренный мыслитель, который мог бы обогатить мировую науку, а пригодится лишь на то, чтобы сделаться посмешищем улицы.
Чуть ли не каждое произведение Гарина вопиет о таких трагически погубленных силах. Такова его повесть о пастухе-самоучке, который ценою неимоверных усилий и жертв выдержал труднейший экзамен. «Труд Ломоносова бледнеет пред этим трудом»,— говорит Гарин о его жизненном подвиге. Но этот труд не привел ни к чему: деревня не отпустила своего Ломоносова.
— А, ты умнее отцов хочешь быть! Врешь, не будешь!
Насчитали на него сотни рублей недоимки, и, так как уплатить было нечем, он запил горькую и вскоре погиб.
Спившийся Ломоносов, сошедший с ума Ньютон, красавица, покрытая струпьями,— в этой страдальческой троице для Гарина вся суть окружавшей его современности. Страшная
217
машина для калечения сильных, богато одаренных людей — вот что такое была для него тогдашняя русская жизнь, и он не отрываясь следил, как лихо работает эта злая машина, изо дня в день, с утра до ночи ломая человеческие кости.
Особенно часто в произведениях Гарина она терзает и коверкает женщин. На эту тему им написано несколько повестей и рассказов. Из них самый потрясающий «Заяц», где с толстовской изобразительной силой нарисован тот каторжный ад, который в России назывался семьей и в котором изо дня в день колесовали бесправную женщину. «Из святыни брака устроили ужасы и пытки, с которыми не сравняется ни одно рабство, никакие ужасы инквизиции!» — об этом кричит он не только в рассказе, но и в драме «Орхидея», и в очерке «Встреча», и в импровизации «Правда».
С изумлением поэта и ребенка глядит он на такое палачество. «Зачем этого рыхлого, больного еврея вы гоните из его жалкой норы?» («Старый еврей»). «Что вы сделали с незаконнорожденным Димом, зачем отняли у него отца и сестер?» («Дворец Дима»).
В том застенке, каким ему представлялась тогдашняя жизнь, его больше всего ужасали крики истязуемых детей. В сказке о волшебнице Ашем, в повести «Детство Темы», в «Исповеди отца», в рассказе об умирающем Диме им заклеймено это зверство — телесное наказание детей.
Возмутительнее всего было для Гарина то, что снаружи, на поверхностный взгляд весь этот страшный застенок мог показаться чуть не райской обителью. На эту тему Гариным написан превосходный рассказ «В усадьбе помещицы Ярыщевой» — о том, каким идиллически мирным, благодушным и праведным нередко представлялось в ту пору существование людей, занимавшихся узаконенным грабежом и мучительством.
Но если жизнь — застенок, не следует ли проклясть и отвергнуть ее? Была в нашей литературе эпоха, когда русские драмы, романы, стихи наперебой проклинали вселенский порядок вещей: