Шрифт:
Барановский вспомнил, что у него на Волге остался семнадцатилетний брат и мать, что брата теперь, наверное, мобилизовали, и что, возможно, он встретится с ним в бою.
– Фомушка, а ты не боишься с братом в бою встретиться?
Фома добродушно улыбнулся.
– Чего бояться, господин поручик? Какой он мне брат? Враг он, враг и есть, и не заметишь, как убьешь.
Барановский вздрогнул. В памяти всплыл образ высокого мальчика, нежного, ласкового брата Коли. «Враги?.. Нет, никогда Коля ему не будет врагом. Это немыслимо».
– Фомушка, а у меня тоже есть брат у красных.
– Ну вот, оба мы одинаковые. Значит, брат на брата, – равнодушно как-то сказал Фома и позевнул.
– Спать надо, господин поручик, – добавил он совсем уже сонным голосом.
Барановский покорно лег на приготовленную постель из сена. Фома поместился рядом. Лес тихо шумел верхушками. Солдаты давно уже спали. На дальнем конце поляны, у груды тухнущих углей, стоял дневальный. Серая шинель его, темная сзади и на плечах, спереди была облита багровым жаром. Тонкой, кровавой паутиной поблескивали штыки винтовок, составленных в козлы. Ночь была темная и холодная. Облака черными, мохнатыми клубами плыли по небу. В голове офицера роились и медленно, как тяжелые тучи, тянулись мрачные мысли. Он никак не мог помириться с тем, что нежный брат Коля – враг ему, что, может быть, завтра он с перекошенным от злобы лицом будет пускать в него пулю за пулей. Сырой холод сибирской ночи забирался Вод шинель, ледяными, влажными лапами хватался за грудь. Барановскому не спалось.
– Фома, – толкнул он вестового, – а может быть, мы завтра в бою с братьями встретимся?
Фома уже спал и долго не мог понять вопроса, мычал в ответ и сонно переспрашивал:
– А? Что? Как? – пока наконец понял и ответил спокойно: – Все может быть.
Багрово-красная полоса света показалась на востоке, когда Барановский стал тяжело забываться. Засыпая, он. видел в кровавом тумане рассвета искаженное злобой лицо брата Коли, и мысль, неясная и смутная, как сумрак зари, бродила в мозгу:
«Враги. Братья – враги! Брат на брата!»
10. ДОЛОЙ ВОЙНУ
Утром полк встал на позицию. Подпоручик Барановский со своей ротой был поставлен для охранения правого фланга полка в небольшом лесочке. Часов в десять утра, когда солнце было уже высоко, красные повели наступление по всему участку N-ской дивизии. Наступили медленно, нерешительно, осторожно нащупывали противника, старались обнаружить его слабые места. С их стороны работала легкая батарея, посылавшая редкие очереди шрапнели. Наступающие цепи были далеко, стреляли редко, перебегали целыми отделениями и взводами. Во время их перебежек белые усиливали огонь, и пулеметы выпускали небольшие очереди. Барановский сидел в лесу около небольшого пня и чутко прислушивался к начинавшейся музыке боя. Легкий ветерок тянул вдоль фронта, и свист пуль от этого был особенно мелодичен. Он совершенно не походил на обычный визгливый звук полета пули. Пули летели редко, и похоже было на то, что какие-то маленькие птички с нежным посвистыванием пролетают над головой. Иногда они летели поодиночке, иногда быстро проносились целыми стайками. Барановский слушал и улыбался, потом вдруг сам заметил свою улыбку и подумал: «Вот она, смерть-то, какой красивой, певучей иногда бывает. Так, пожалуй, и умрешь смеясь. Залетит эдакая певунья в висок, и крышка. Останется от жизни человека только несколько строк в очередном номере газеты, что, мол, вот подпоручик такой-то, пал в бою тогда-то, под деревней такой-то, и все».
Цепи наступающих медленно, но упорно приближались. Перестрелка усиливалась. Часто и нервно стали строчить пулеметы. Заработала белая артиллерия. Снаряды с визгом и воем летели через головы пехоты, глухо лопались над цепями противника. Красная батарея начала нащупывать белую. Белая стала отвечать. Завязалась артиллерийская дуэль. Пехота смеялась. Солдаты, улыбаясь, говорили:
– Слава те господи, артиллерия с артиллерией сцепилась. Пускай друг другу ребра ломают, только бы нас не шевелили.
Мотовилов ходил сзади цепи своей роты и считал разрывы снарядов.
Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! – стреляла белая.
Мотовилов загибал четыре пальца и прислушивался. Через некоторый промежуток времени слышался характерный звук разрывов:
Пуф! Пуф! Пуф! Пуф!
Офицер разгибал все четыре пальца и, смеясь, кричал:
– Слышали, ребята, как наши-то наворачивают? Все четыре лопнули. Хороши английские подарочки. Это тебе не социалистические, по восемь часов деланные.
Мотовилов был почему-то убежден, что в Советской России все работают только восемь часов в день, он думал даже, что и красные части дежурят в первой линии не более восьми часов в сутки.
Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! Ба-бах! – отвечала красная.
Мотовилов настораживался.
– Ага, тоже четыре. А ну-ка, сколько лопнет?
– Пуф-виуж! Пуф-виуж! П! П! – падали снаряды красных.
– Эге, скудно, товарищи, – орал офицер, – только два. Скудно! Скудно!
– Бах! Бах! Бах! Бах! – неожиданно слева часто заговорила вторая белая, и тут же правее, позади нее, ухнуло первое орудие тяжелой мортирной.
– Б-у-у-у-х! Буль, буль, буль! – басисто булькая и визжа, пролетел шестидюймовый, глухо рявкнув, лопнул на том берегу реки, поднял облака черного дыма и пыли. Красная батарея замолчала. N-цы кричали:
– Красным жара! Не по вкусу гостинцы-то пришлись?
Красная батарея, нащупанная противником, занимала новую позицию. Медленно, одиночными перебежками ползли вперед красные цепи. N-цы открыли частый огонь. Пулеметы трещали без умолку. Барановский сидел у пня, смотрел в спину дремавшего перед ним стрелка. Ему казалось, что стоит он на большом городском дворе, а кругом на домах сидят кровельщики и со всей силой бьют молотками по раскаленному полуденным солнцем железу крыш.
– Трах! Грах! Грох! Грох! – гремели кровельщики. Воздух делался нестерпимо горячим, душным. Тело нервно вздрагивало. Руки покрывались липкой испариной. Во рту сохло. Сердце пугливо, неровными скачками колотилось в груди. Барановский сделал несколько глотков из фляжки. Вода была теплая, пахла болотом. Офицер поморщился. Стрелки спокойно лежали в цепи. Одни курили, повернувшись вверх животом, другие сладко дремали, положив головы на винтовки, некоторые совсем спали, некоторые вели между собою тихие беседы. Рыжебородый, пуская колечки махорки, говорил молодому отделенному: