Шрифт:
Филипп Петрович, — сказал он, — а этим-то что ж, поможете разве?
А чем поможешь? И этим не поможешь. И ничем не поможешь.
Сопротивляться надо, а не раскисать, — внушительно сказал ему Лавутин. — Будем так, как ты, — пас и вовсе в бараний рог согнут. Эх ты, а еще мужиком себя называешь! Да ты в бабы — и то не годишься!
Филипп Петрович размотал полотенце, бросил его на стол. Подозвал дочь:
Дай попить. — И Лавутину: — Ты скажи: как сопротивляться, Гордей? Книжки разные читать да крадучись собираться? Так ведь делали мы, — голос у него был плачущий, упавший, — да, выходит, только хуже себе наделали.
Вера подала ему большой железный ковш, наполненный квасом. Филипп Петрович подул, отгоняя мелкие хлопья плесени, и выпил квас одним духом.
Чего с ним сейчас наговоришь? — толкнул Лавутина Ваня. — Пойдемте, Гордей Ильич. Пусть человек хорошенько проспится. Отойдет — и сам, поди, разберется.
Ну что ж, пойдем, Ваня, — согласился Лавутин. — А это я с ним так круто почему? Другим ведь он пример подает. Зайдет к нему кто-нибудь горем своим поделиться, а он — вот вам, пожалуйста. Думаешь, на людей это не влияет?
Филипп Петрович встал, шлепая босыми ногами, обошел вокруг стола, сел к окошку.
Братцы, оставьте меня…
Уходим, уходим, Филипп, — топтался па месте Лавутин: как-то неловко было уйти ему, обругав человека, друга своего, рабочего. — Только ты из дому, смотри, сегодня никуда и нос не показывай. А ты, Агаша, сюда к нему тоже никого не пускай. Клади в постель его, пусть отсыпается.
Они попрощались с Агафьей Степановной, с Саввой. Веру отец опять погнал в подполье за квасом. Проходя, Лавутин нагнулся, крикнул ей в открытую дверцу:
Ну, девушка, лечи тут хорошенько своих мужиков! Одного — кислым квасом, другого — сладким голосом. Эх, когда мои дочки так подрастут!
И к Савве:
Давай, друг, поправляйся скорей. Надо нам всем серьезнее за дело браться. Не то заклюют, заклюют…
Хмель снова стал одолевать Филиппа Петровича. Он сидел на скамье, свесив длинные жилистые руки.
А я, — вяло пробормотал он, — просить… начальство… завтра пойду… Может, опять расценки набавят…
Лавутин так и загорелся, рванулся было к Филиппу Петровичу, но Ваня потянул его за рукав.
— Пойдем, Гордей Ильич. Не надо с ним связываться. Во дворе Лавутин дал себе волю — всласть выругался.
Ты понимаешь, Ваня, что получается? Было время, стали мы малость в силу входить, дружнее, дружнее становиться, требовать. Добивались ведь кой-чего! Так они перехитрили нас. Помнишь, сами па всякие уступки пошли? Мы-то голову ломали тогда: как, отчего это? И уступки-то они сделали копеечные, а купили на них здорово. Раскололи нас! Кому грош этот достался, он уже и обмяк. Зачем бороться? И так жизнь наладится… Теперь же, когда штыков гуще вокруг нас понаставили, они и нажали опять, те копеечки им теперь рублями вернутся. А у пас замедление получилось. Мы отстали. Не приготовились. Вот тебе, к примеру, Филипп. Как мокрая курица, и крылья сразу же опустил. А властям да хозяевам такие настроения у рабочих самые нужные.
— А все-таки, Гордей Ильич, сила за нами, — проговорил Ваня, поглядывая на него снизу вверх. — Нас ведь больше. И правда наша. Только вот надо найти правильный ход…
Они вышли на улицу. Филипп Петрович сидел у окошка, грустно тянул:
Один, один, бедняжечка,
Как рекрут на часах!..
4
Дороги… дороги… Старый Сибирский тракт…
Сколько усталых босых ног прошло по тебе в поисках лучшей жизни! Сколько с надеждой на счастье сказанных слов слышал ты зябкой утренней ранью на примятой траве обочин своих! Но чаще, чаще слышал ты печальный звон железа и стоны кандальников, бредущих на каторгу. Скользят ли ноги у них по грязи на глинистых взъемах горных хребтов, сочится ли кровь из ссадин, разъеденных пылью и ржавым железом, — все равно, кто ступил окованной железом ногой на этот тракт, тот должен идти и идти, пока не придет…
Далеко в стране иркутской, Между скал и крутых гор, Обиесен стеной высокой Чисто выметенный двор.
На переднем на фасаде Большая вывеска висит. А на ней орел двухглавый Позолоченный блестит…
Это, парень, дом казенный, — Александровский централ, А хозяин сему дому — Сам Романов Николай…
Высоки каменные ограды Александровского централа. Толсты н глухи стены его казематов. Серый гранит сосет кровь человека, сгоняет румянец с лица.
В одиночных камерах от сырого, холодного пола распухают суставы ног. Низкие потолки горбят спины. Без света слепнет человек, п редкий солнечный луч, схваченный во время прогулки, доставляет ему не радость, а боль. От гнилого, спертого воздуха болит голова, черные круги ложатся под глазами, на побледневших висках синие вздуваются вены. Потом приходит чахотка. Здесь трудно вести счет времени. Минута кажется часом, час — целыми сутками, а сутки — месяцем. Кто проживет здесь полгода — все равно что прожил полжизни.
Одиночные «строгие» камеры — это приемные смерти. Человек не должен выйти отсюда живым. Таковы инструкции, секретно данные царем тюремному начальству. Кто поднял руку на кандалы, тот должен сам быть закован в железо. Кто требовал свободы для других, тот должен лишиться свободы сам. Кто хотел лучшей жизни народу, у того самого должны отнять жизнь.
Огромные каменные корпуса Александровского централа. И много в нем общих камер и одиночек. Но на всех, кто поднялся против царя, их не хватает…