Шрифт:
Это был тяжелый удар для мэра, но он умел философски смотреть на вещи и принял его спокойно. Покидая муниципалитет, он держался так же просто и непринужденно, как всегда, а спустя три дня пришел на одну из обувных фабрик города и попросил дать ему работу по его прежней специальности.
— Что? Неужели вы ищете работу?! — воскликнул изумленный мастер.
— Ищу, — сказал мэр.
— Работу мы вам дадим, приступайте хоть сейчас, но, мне кажется, вы могли бы заняться чем-нибудь получше.
— Придет время, займусь, — ответил мэр, — вот когда изучу как следует право. А пока, для разнообразия, хочу опять поработать на фабрике да посмотреть, как живется рядовым рабочим.
И, надев фартук, принесенный из дому, мэр приступил к работе.
Однако долго работать ему не пришлось, — его уволили. Об этом позаботились политические противники бывшего мэра, мечтавшие изгнать его из города. Многие осуждали его за желание устроиться на простую работу, говорили, что в этом чувствуется «душок зазнайства», неискренность, ему, мол, не было нужды это делать, он просто-напросто решил нажить политический капитал. Спустя некоторое время один торговец бакалейными товарами, разделявший убеждения мэра, предложил ему место приказчика, и тот, руководствуясь какими-то неведомыми соображениями — гуманными или узколичными, — принял это предложение. Тут он проработал уже несколько дольше. И снова многие говорили, что мэр ведет простой образ жизни с целью нажить политический капитал, рассчитывая, что это ему пригодится для дальнейшей политической карьеры. Возможно, и даже вероятно, что так оно и было. У каждого собственный способ отстаивать свои убеждения. Итак, некоторое время мэр работал в бакалейной лавке, а его сограждане, настроенные кто сочувственно, а кто враждебно, продолжали поносить или хвалить его, высмеивать или превозносить его так называемую «джефферсоновскую простоту». Как раз в это время я и встретился с ним. Мне сразу понравился этот высокий худощавый человек, как видно, очень способный и вообще прелюбопытный. А он охотно доверился мне и рассказал всю свою историю. Человек он действительно был примечательный, и о нем стоит вспомнить.
В одной из комнатушек его скромного домика — комнатушка эта представляла собой не то контору, не то кабинет, а домик был такой маленький и невзрачный, что, пожалуй, только рабочий или мелкий служащий согласился бы в нем жить, — хранилась целая коллекция вырезок. В одних его хвалили, в других ругали, в третьих просто сообщали о каких-нибудь его действиях; обилие этих печатных откликов свидетельствовало о такой его популярности, которой мог бы позавидовать любой претендент на самый высокий пост во всей Америке. По альбомам вырезок и конвертам, до отказа набитым передовицами и большими статьями из газет, выходивших во всех уголках страны, от Флориды до Орегона, можно было судить, что в это время и в предшествующие годы каждый его шаг вызывал в народе особый интерес. Было совершенно ясно, что один класс настороженно следит за ним, шпионит и отвергает его, а другой — приветствует, одобряет и поощряет. Редакторы журналов домогались его сотрудничества, журналисты из больших городов ловили его, чтобы узнать о его намерениях, общественные организации с разных концов страны приглашали его приехать и выступить, а ведь он был еще совсем молодой человек, не очень образованный и не слишком сведущий в политике, всего только бывший мэр маленького городка и представитель организации, не имевшей никакого влияния.
Теперь, оставшись не у дел, он, кажется, находил некоторое утешение, перебирая эти вырезки и вновь обращаясь мыслью к недавним событиям, еще свежим в его памяти; а может быть, его поддерживала и надежда на лучшее будущее. С какой-то веселой иронией он показывал мне образчики самой беспардонной и злонамеренной клеветы, которой пытались очернить его безупречное поведение. Он видел в них дань тому интересу, который проявляла к нему публика.
— Вы хотите знать, что люди думают обо мне? — спросил он меня однажды. — Вот тут есть кое-что. Прочитайте. — И он протянул мне пачку вырезок, содержавших самые ожесточенные нападки на него — в одних его изображали хитрым и коварным врагом народа, в других — круглым невеждой, одержимым страстью к разрушению. Лично я не мог не восхищаться твердостью его духа. Как раз этой твердости не хватало тем, кто клеветал на него. Явная ложь не возбуждала его гнева. Очевидное недоразумение не могло, по-видимому, вывести его из себя.
— На что вы надеетесь? — спросил он меня, когда я написал для одного из журналов правдивый очерк о его деятельности, который, кстати сказать, так и не был напечатан. Я пытался добиться у него признания: ведь верит же он все-таки, что его пример сможет в будущем вызвать широкий и благоприятный для него отклик. Но я так и не мог понять, согласен он со мной или нет.
— У людей короткая память, — продолжал он, — они быстро все забывают. О человеке помнят, пока он у всех на глазах и чем-нибудь привлекает общее внимание. Это может быть снижение платы за газ или организация оркестра, исполняющего классическую музыку. Публике нравятся сильные и только сильные люди, хорошие они или плохие — все равно, я в этом убедился. Стоит кому-нибудь — отдельному лицу или корпорации — оказаться сильнее меня, начать травить меня, сорить деньгами, спаивать людей пивом и сулить им золотые горы — и песенка моя спета. Со мной именно это и случилось. Я столкнулся с мощной корпорацией, которая, по крайней мере в данное время, оказалась сильнее меня. И теперь мне остается только одно — уехать куда-нибудь и стать сильнее, а каким способом я этого добьюсь, не имеет значения. Что людям до нас с вами, до наших идеалов, до наших забот о благе общества; людей привлекает только сила и занимательное зрелище. И обмануть их ничего не стоит. Хищные корпорации пустили в ход юристов, политических деятелей, прессу, представили меня в жалком и смешном виде. И люди забыли обо мне. Если бы я мог добыть миллион или хотя бы пятьсот тысяч долларов и задать этой корпорации хорошую трепку, они стали бы меня боготворить — но только до поры. А потом пришлось бы доставать новые пятьсот тысяч долларов или еще что-нибудь придумывать.
— Все это так, — отозвался я. — И все же «vox populi — vox dei» [1] .
Сидя однажды вечером у порога его домика, который находился в очень скромном квартале города, я спросил:
— Вы очень огорчились, потерпев в этот раз поражение?
— Ничуть, — ответил он. — Действие и противодействие — таков закон. Думаю, что все это со временем выправится, во всяком случае, так бы должно быть. А впрочем, как знать. Но, думается мне, придет время, появится человек, который сумеет дать людям то, что им действительно нужно, то, что они должны иметь, и он победит. Не уверен, конечно, но надеюсь, что так и будет. Ведь жизнь идет вперед.
1
«Глас народа — глас божий» ( лат.).
Его худощавое молодое лицо было спокойно, бледно-голубые глаза глядели задумчиво. Казалось, перенесенные им испытания не омрачили его духа.
— Вы на все смотрите с философской точки зрения?
— Постольку поскольку, — сказал он. — Видите ли, люди говорят, будто все, что я делал, все мои заботы о чужом благе свидетельствуют только о моей никчемности. Что ж, возможно. Может быть, личный интерес и есть закон жизни и лучший ее двигатель. Я еще не знаю. Но сочувствую я, разумеется, совершенно другому. Одна газета писала обо мне: «Его бы следовало засадить в каторжную тюрьму, пусть бы там тачал сапоги». А другая посоветовала мне заняться чем-нибудь таким, что не превышало бы моих способностей, дробить камни или выгребать нечистоты. Почти все сходились на том, — добавил он, и усмешка шевельнулась в уголках его большого выразительного рта, — что я хорошо сделаю, если буду сидеть смирно, а еще лучше, если уберусь куда-нибудь подальше. Они хотят, чтобы я уехал из города. Для них это был бы наилучший выход.
Казалось, он подавил усмешку, которая вновь готова была появиться на его губах.
— Голос врага, — заметил я.
— Да, голос врага, — подтвердил он. — Но не подумайте, что я сдался. Вовсе нет. Я просто вернулся к прежнему своему состоянию, чтобы на досуге хорошенько все обдумать. Может, я уеду отсюда, а может, и нет. Во всяком случае, я опять появлюсь где-нибудь, и не безоружным.
Однако уехать ему пришлось, и было сделано все, чтобы помешать ему когда-либо снова завоевать общественное признание. Пять лет спустя, в Нью-Йорке, занимая довольно обеспеченное служебное положение, он умер. Он боролся — и боролся отважно, но время, обстоятельства, положение светил, что ли, не благоприятствовали ему. Может быть, у него не было гения-покровителя, который провел бы его сквозь все препятствия. Толпа приверженцев не устремилась ему на помощь и не спасла его в решительную минуту. Может быть, ему не хватало обаяния — этой языческой, стихийной, непроизвольно действующей силы. Парки не дрались за него, как дерутся они за своего избранника, спокойно взирая на миллионы и миллионы неудачников. Но разве можно сказать хоть о ком-нибудь из нас, что жизнь вполне удалась? Пусть даже другим она кажется удачной, — как далеко все это от того, что нам мечталось, к чему мы стремились!.. Мы то и дело поступаемся чем-нибудь — и мечтами своими, и многим другим.