Шрифт:
И вот, когда я уже успеваю привыкнуть к полутьме, легким касаниям, дыханию, не требующим ответа репликам, машина останавливается. Зажигание выключено, открываются дверцы, ледяной холод, земля под ногами, ночь, кругом бескрайнее пространство. Шаг, еще шаг, не выпускать эмоции из-под контроля. Если бы можно было существовать в промежуточной фазе, не переключаясь на отъезды, приезды, достижение целей, жить, погрузившись в ровные ритмы постоянных колебаний, которым не страшны никакие помехи извне, рассеянно думать ни о чем (или обо всем). О переменчивости и трансформациях, о все новых, открывающихся ежесекундно горизонтах, о письме в почтовом ящике, о лежащем на дороге предмете, о неожиданной встрече, способной вызвать цепную реакцию.
Мощеная дорожка спускалась к освещенной разноцветными лампочками деревянной постройке, напоминающей амбар. Марианна, Витторио, Джеф-Джузеппе и Нина крутили головами во все стороны, улыбались, словно в предвкушении какого-то счастливого события, похлопывали друг друга от избытка чувств. Марианна подтолкнула меня в спину, говоря: «Добро пожаловать в Мирбург, Уто!» И Витторио сказал: «Добро пожаловать!» И Джеф-Джузеппе с Ниной повторили: «Добро пожаловать», правда, немного смущенно. Мимо нас к расцвеченному амбару шли еще люди, они тоже улыбались и приветственно махали руками, все одинаково.
Перед дверью мне хочется рвануть назад; пусть Фолетти празднуют свой Новый год, сколько хотят, а я закроюсь в машине, и засну, и, пока они меня хватятся, может, даже умру от холода, зато хоть под конец им праздник испорчу. Они обнаружат на заднем сиденье мое застывшее тело, которое уже станет памятником, памятником не-участнику, испуганно переглянутся между собой, бросятся за помощью, но будет поздно.
Вместо этого прохожу через дверной проем, украшенный мигающими электрическими лампочками, и оказываюсь в большом, залитом теплом и желтым светом вестибюле, где пахнет индийскими благовониями и разными специями, вроде карри, имбиря, корицы и гвоздики, где десятки людей, одетых в светлое, кто на деревенский, кто на индийский манер, вешают пальто и куртки, снимают обувь, рассовывают ее по ячейкам, а потом, улыбаясь, обнимаясь, шепотом переговариваясь, будто они в тайной молельне, или в церкви, или в монастырской трапезной, или в библиотеке, осторожными бесшумными шагами направляются к следующим дверям.
Уто Дродемберг проходит мимо улыбающихся, шепчущихся людей, заметный, как муха в молоке. Единственный в коже среди всех этих мягких шерстяных одежд, единственный в защитных солнечных очках среди ничем не защищенных глаз, единственный с высветленными, стоящими торчком волосами среди седоголовых, коротко стриженных, бритых наголо, бородатых, среди конских хвостов, челочек и похожих на монашьи скуфеек, черный в переливающихся волнах нежно-абрикосового, персикового, бледно-розового, бежевого, кремового и чисто белого. Никто не провожает его взглядом, но он чувствует всеобщее внимание, жгучее, хоть и глубоко спрятанное любопытство. Какой контраст между ним и всеми остальными! Он здесь неуместен, как убийца у прилавка с фарфором, как исходящая экстазом электрогитара в струнном оркестре. Ничего, зато он хоть сбросит с себя многопудовую тяжесть скуки! От злости, которая в нем кипит, забродил в крови адреналин, напряглись мускулы спины, живота, расправились плечи, походка стала упругой и необыкновенно изящной.
Марианна раздевается, разувается и показывает мне, как в пантомиме, куда я должен повесить куртку и поставить ботинки. Я с небрежным видом выполняю ее безмолвное требование, стараясь не встречаться глазами с остальными Фолетти, которые разуваются и раздеваются, не переставая улыбаться, радостно кому-то помахивать, шептать слова приветствий и чем-то восторгаться.
За второй дверью помещение еще просторней первого, действительно какой-то фантастический амбар, с высоченным деревянным потолком и ковровым покрытием на полу. Поперек амбара расставлены рядами длинные низкие столы, у дальней стены на помосте, напоминающем сцену, кресло, на которое направлен яркий пучок света. За креслом большая фотография во весь рост какого-то старого индуса с белой бородой, украшенная гирляндами живых цветов – белых, желтых и красных. Здесь запах еще резче: кроме восточных пряностей, пахнет супом и кокосовой мукой. Слышится бормотание, похожее на погребальное пение, оно накатывается и отступает волнами. Вместе с Марианной, Витторио и младшими Фолетти становлюсь в хвост очереди за едой – сырыми овощами, чечевицей, спагетти, кунжутными лепешками и всякой другой пищей для неплотоядных. Мне совершенно не хочется ни стоять в очереди, ни есть, во рту стойкий металлический привкус перелета через все эти часовые пояса, в ушах нестерпимый звон. Я поправляю очки на переносице, чтобы устойчивей стоять на ногах.
На помост поднимается пожилая, похожая на монахиню женщина в оранжевом одеянии и начинает петь в микрофон что-то заунывное. Развешенные по стенам динамики разносят пение по всему залу. Сложив перед собой ладони и ритмично покачиваясь, она, как старенькая бабушка, убаюкивающая внуков, бормочет что-то себе под нос о конце старого и начале нового года. Остальные сидят, скрестив ноги, на ковре перед длинными низкими столами, наклоняясь время от времени над своими тарелками. Они настолько покорно-покойны, что, кажется, вот-вот уснут под эту странную колыбельную.
Какая-то медузоподобная особа протягивает мне тарелку со всей этой, с позволения сказать, едой, улыбается и так участливо спрашивает: «Как поживаешь?», будто у нее других забот нет, кроме как обо мне печься. Я не отвечаю, прислушиваясь к коллективному мычанию, которым сидящие за столами отвечают на микрофонное пение, когда полумонахиня на помосте делает паузу. Марианна тут как тут, она считает себя не только моим проводником, надсмотрщиком, но и толмачом.
– Наш друг Уто прилетел сегодня вечером из Италии, – отвечает она за меня.
– Замечательно! – восклицает медуза и улыбается, улыбается, но чувствуется, что, хоть сообщение Марианны и кажется ей очень важным, к ней оно в данный момент отношения не имеет.
Когда же они наконец отстанут! У меня уже колотун от усталости, в глазах резь, и лицо сводит от этих улыбок вокруг, потому что я представляю себе, каких мышечных усилий они стоят.
Устраиваюсь на ковре между Марианной и Витторио у низкого стола. Когда сидишь, поджав ноги, дырок на носках не видно. Есть совсем не хочется, да, честно говоря, еда на тарелке и не может вызвать аппетита: злаки, овощи и ничем не заправленные остывшие макароны. Поглядываю на своих соседей. Марианна слева от меня берет на вилку понемногу, кладет в рот и подолгу жует, отрывая время от времени взгляд от поющей полумонахини, чтобы улыбнуться членам своей семьи и мне. Витторио, склонившись над своей переполненной тарелкой, ест быстро и жадно. Он выделяется среди всех этих анемичных заторможенных людей: в нем чувствуется жизненная сила, привычка к другой еде, к другой манере выражаться, сразу видно, вся эта умиротворенная благожелательность не в его натуре. Но вот он поворачивается к жене, обнимает ее за плечи, улыбается, и я понимаю: он приложил много труда, чтобы себя обуздать, научиться контролировать свои действия. Похоже, он и сам это понимает и очень собой гордится: вот, мол, каких я добился успехов в самоусовершенствовании!