Шрифт:
Декабрь 1977 года (между 9 и 22).
У Сократа свои правила, вот почему.
Декабрь 1977 года (между 9 и 22).
Сейчас эта репродукция мне противна. Посмотри на них. Я не хочу знать об этом больше. Страх потерять это озарение гения в разных избитых фразах (вспомни, в чем я тебя однажды упрекнул: в том, что ты прибегнула к избитым фразам против нас, попросту говоря, к закону, детям и т. д,). Пусть себе живут, то есть без нас, эти два малыша, которые учатся читать и писать. Мы лучше займемся другим, а они от этого только выиграют.
и п. говорит своей матери (у него есть семья, племянницы, все это я расскажу тебе однажды): «Ты знаешь, я думаю, что у меня есть крипт». Нет, не грипп, с этим покончено, вакцина поступила в продажу, а крипт. Я спрашиваю себя, что мы сможем с этим поделать. Я смутно чувствую себя виноватым; вообще-то, я не особенно и чувствую себя виноватым, я полагаю, что это абсолютно никогда со мной не случалось, но обвиненным, да, в глубине себя, и это самое худшее, обвиненным, не знаю кем, всегда детьми, ребенком, который похож на меня.
22 декабря 1977 года. Я оставляю эту записку на твоем секретере, чтобы ты поразмыслила над ней в мое отсутствие.
Сейчас мне это кажется подстроенным, более вероятным, чем когда-либо. Подумать только, что это тоже вызвано оплошностью. С твоей стороны, конечно, ты не хотела больше ничего знать, но я сам, огромная нежность руководила мной и заставляла меня больше не предостерегать тебя. Твое желание всегда было моим, и даже каждый из твоих ложных шагов был моим. Со времени последней «ремиссии» я почувствовал неясную метаморфозу в тебе, и, как всегда, я провожал ее в свое тело, и тогда сгустились туманы нового спокойствия над еще худшей тревогой, необратимой на этот раз. Я знал все это заранее, это должно было случиться — чтобы случиться. И тогда, я умоляю тебя, не предоставляй мне принимать решение одному (это будет в первый раз, ты так держишься за свою независимость). Все, что ты решишь, будет хорошо, я одобрю это и приму к сведению, я займусь этим как собственной жизнью, настолько, насколько это возможно.
В любом случае нужно, чтобы ты уехала, сейчас все формальности соблюдены, после каникул ты все еще будешь хозяйкой своего решения. И еще, это более чем когда-либо подходящий момент, чтобы сказать об этом, я следую за тобой, я все еще живу в тебе и для тебя. Рождество (это самый благоприятный период) даст тебе еще достаточно времени, чтобы дать вызреть задуманному. Даже если случится худшее, я никогда не был бы так счастлив (с трагическим письмом, к которому я добавляю это слово, весь этот криминальный стиль, открытку с посещением богородицей святой Елизаветы). Во время этих каникул я размышляю над маленькими прямоугольными кусочками Титуса. Это, я покажу, все еще происходит между С. и п., наша огромная и невозможная парадигма (в ней заключено как бы предвидение всего, мы включены в это, как прочие предметы на столе предсказательницы. Он знает все, даже все то, что должно случиться с нами хорошего или плохого, с самого твоего возвращения. Он знает все и говорит себе это. И между тем и другим для «меня», очевидно, никогда не было другого выбора, другого места, кроме движения туда и обратно без перерыва, без переключателя, между двумя формами смерти. От одной смерти к другой, я как курьер, который приносит весть, хорошую или плохую. Он предупреждает о другой смерти, видя, как близится одна или другая. Слишком проницательный и почти незрячий, он пробирается от одной стены к другой, нащупывая место амбразуры в камнях и цементе укрепления. Туда было помещено послание. Тогда он отправляется в другой замок-крепость, а там другая амбразура, и, никого не встретив, он кладет туда послание, пришедшее от другого. Он не должен и не может расшифровать его по дороге, это всего лишь почтальон. Он пытается догадаться, но тщетно. Для этого следовало бы остановить свой бег.
Это слишком прозрачная фраза: ты знаешь, что такое для меня дети.
9 января 197 8 года.
Я бы предпочел, чтобы ты не провожала меня в клинику, но без этого было нельзя. Когда ты вновь уехала, накануне, я разозлился на тебя до смерти. Ты оставила меня принимать решение одного. Вдруг я умру в этой клинике, один, и никто не будет предупрежден? Когда я очнулся (санитарка держала меня за руку, все было белым), однако я, не понимаю отчего, ощутил примирение с тобой. Ты почувствовала это, я надеюсь, когда вернулась проведать меня. Я не мог ничего сказать. Я не выношу твоего одиночества, вот и все. Оно вызывает у меня головокружение, оно притягивает меня как ребенка.
Я никогда так не желал того, чего не мог желать — этого крика между нами.
И надо же, чтобы это случилось именно со мной, такое может случиться только со мной.
Не датировано (предположительно между 9 января и Пасхой 1978 года).
Я очень скоро вернулся (я забыл ключи — и моя чековая книжка все еще в твоей сумке). Продолжение короткого диалога, произошедшего между нами вчера вечером и не приведшего ни к чему: как и для нас, проблема ребенка встала перед ними в одну секунду, в ту самую секунду, когда они смирились со своей гомосексуальностью, и отнюдь не перед этим моментом истины.
Но да, моя бесценная, почти все мои промахи подсчитаны, и вы меня на это не купите.
Без даты (возможно, тот же период).
С детьми не считаются (ни контракта, ни обмена, ни подсчета, ничего). И даже если что-нибудь из этого и существует, оно не подает о себе ни знака, ни символа. Ни тем более денежного перевода (а если оно и существует, то надо бы принести в жертву почту, autodafe), и больше некому будет спрашивать, некому командовать. Прежде всего я говорю о ребенке в себе.
И опять эта «ремиссия», конечно последняя, я верю в это. Ты снова отдаляешься, я не плачу, я только становлюсь все более хмурым, моя поступь становится все тяжелее, а я — все серьезнее и нравлюсь себе все меньше и меньше. Ты не просто отправляешь меня, ты отправляешь меня ко мне, как выделяют яд, который без промедления достигает сердца, направляешь мне мое «отражение», которое я вряд ли смогу тебе простить. Я стараюсь держаться беззаботным, походить на того, которого, как тебе казалось, ты любила, стараюсь заставить себя смеяться. Мне больше нечего сказать от моего имени. Я только рисую наш символ, эти переплетенные линии жизни, в это я вкладываю всю неторопливость и всю старательность мира.