Шрифт:
И как я ему объяснял (он пришел спросить меня, почему я столько писал, — «вам не хватает времени на жизнь», и его бы тоже я считал дураком, хотя он им не был, если бы не слышал шепота: «это мне вы должны были бы писать», «это со мной вы должны были бы жить»), что несчастный случай действительно возможен, так как в машине я рискую, когда пишу на руле или на сиденье рядом со мной, исключая те случаи, и ты прекрасно знаешь это, когда ты со мной. И я добавил, что на самом деле я никогда не пишу, и те заметки, которые я делаю в машине или даже на бегу, это не «идеи», которых у меня нет, не фразы, а только слова, которые приходят в голову, немного более удачливые, стремительные малыши языка.
Я привез с собой, узнай почему, одно очень старое письмо от тебя.
ты никогда не подписываешь
это приказ, просьба, рекомендация, молитва? Или констатация, передача заключения?
Все это подозрительно, когда я говорю тебе любовь моя, это значит я говорю тебе любовь моя, и ты больше не можешь анализировать, ты больше не знаешь, как я зову тебя, — и даже если это я, и если это ты или другой. Наш двойной самоанализ.
3 октября 1978 года.
Я ускоряю обратный отсчет, не так ли? Страх перед несчастным случаем, страх, что в конце концов ты решишь не соединяться со мной. Несчастный случай для меня (это как авто- или авиакатастрофа), я называю это твоим «определением». Это всегда возможно «в последний момент», это и есть последний момент, я больше не приду. Ты моя Судьба, и однажды, может быть, ты не приедешь ко мне, не доедешь до меня. И я бы даже не знал, ни как звать тебя, ни, и это самое опасное для меня, как по секрету тебя зовут.
ради любви к почтовым открыткам (совершенно обезличенным, способным обратить в бегство всю их полицию): как только Гермафродит оказывается отделен от себя самого, «в стороне от себя», и отделен от Салмасис, ему ничего не остается, как писать: всего лишь общие открытые положения, отобранные нашим надзирателем с плоским носом, легальные пошлости.
Но я, не будь ребенком, ты прекрасно понимаешь, что я ни от чего не отказываюсь, — несмотря на все придирки, я опираюсь на все, я посылаю себе все — с условием, что ты позволишь мне сделать это. Ты — мой единственный судья — говорит он.
На другом конце света тень над моей жизнью, я уже там, там, на западе, и я жду тебя там, где мы еще не являемся ни одним, ни другим.
Послезавтра Нью-Йорк, встречи по приезде — во время обеда (в Современном Искусстве) и конференция вечером в Колумбии. Я позвоню тебе оттуда, с вокзала, не обязательно звонить «за счет вызываемого абонента» (этот счет в нашем случае совершенно смешон, как будто можно узнать, кто платит за связь и кто это решает).
4 октября 1978 года.
Рентгеновские снимки не очень-то обнадеживают, если им верить (но почему нужно держать меня таким образом в курсе малейших визитов к врачам? я отвечаю ему регулярно и насколько возможно успокаивающе).
Твоя гипотеза, исходя из которой эта болезнь станет платой за нескромность (без сомнения, можно только заболеть, прочтя «мертвое письмо»), показалась мне не только коварной, но и неправдоподобной. О, главное, она выдает твою агрессивность, ты скрываешь ее все хуже и хуже. Пожалуйста, забудь все это.
Это настоящая «одержимость» (kathexis, который хранит, держит, а также перехватывает, удерживает, ловит, останавливает, привязывается и т. д.). Это письмо Альсибьяда (я перечитываю необычайную хвалу, гениальную в каждом своем слове, и в это мгновение я очень тронут тем, что он говорит о наших слезах). Платон не мог слушать Сократа, он боялся и заставил его писать, он рассказал, что он писал (свои собственные тексты), он усадил его за стол. Часто я плачу, думая о них. Какая грусть охватила меня сегодня утром. Я хотел бы быть там с тобой, я знаю, что скоро умру (помоги мне), а ты — бессмертна, любовь моя, мое выживание, ты слишком красива, ты показалась мне очень красивой вчера вечером по телефону.
5 октября 1978 года.
поезд на станцию Пенн через час. Две встречи в Современном Искусстве, сразу по приезде.
Сегодня утром, очень рано, еще даже до того, как ты позвонила, уезжая, я работал или грезил, я никогда не знаю этого наверняка (всегда fort/da и tekhne телекоммуникаций в эпоху психоаналитической воспроизводимости, Пир, Филеб). Этот порочный Платон: знаешь ли ты, что он вписал в Пир одно стихотворение, единственное, о котором ничего неизвестно, пародирует ли он им Агатона? И о чем говорится в этом стихотворении? чисто эротическое желание воспроизводить (нет не детей) имя и славу во имя вечности. Хорошо сыграно. Он провозгласил свое имя, произнося речь о размещении (еще вопрос писем, корреспонденции, эпистолярного жанра, стелы и эпистола, греческая лексика прекрасно подходит для этого: epistello, я посылаю — это то же, что «я сообщаю, приказываю, останавливаю» — решение, приказ, но идея остановки или устройства, stellen, если ты хочешь, идея паузы или почты, остановки; то, что я предпочитаю: epistolenluein, вскрыть письмо, развязать ниточки письма еще до того, как претендовать на анализ. Никто его не отклеивал, не резал, не разрывал).
желанием «создать себе имя», я говорил тебе. У Платона, да, но подумай сначала об этом желании у того или тех, кто будет носить в качестве имени собственного нарицательное имя «имени» или «славы», Шем. Когда сыновья Шема строили Вавилонскую башню, они сказали: «Создадим себе имя». Зачастую в этой истории пренебрегают, кроме проблемы неделимости сущности перевода (имя собственное принадлежит и не принадлежит языку), главной ставкой, борьбой за имя собственное между YHWH и сыновьями Шема. Они-то стремятся навязать свое имя и свой частный язык (губу, верно переводит Шураки, и это Сафах, имя моей матери или моего дедушки по материнской линии, которого я сыграл в Рассеивании), и он, он разрушает их башню («Вперед! Спускаемся! Смешаем там их губы, человек да не поймет больше своего соседа»), он навязывает им свое собственное имя («он выкрикивает свое имя: Вавель, Смешение»: заметь трудность переводчика, вынужденного играть двумя именами, одним собственным и другим нарицательным, добавлять второе, добавлять к нему большую букву, неточно переводить, что и требовалось доказать, двусмысленное имя собственное, в котором послышалось «смешение» только благодаря нечеткой ассоциации в языке). YHWH одновременно и требует и запрещает в своем разрушительном жесте, то есть его имя собственное ждут в языке, он сообщает и зачеркивает перевод и посвящает это невозможному и необходимому переводу. И этот двойной прыжок сначала именно YHWH, если каждый раз, когда есть этот двойной прыжок в структуре имени собственного, существует «Бог», имя Бога, хорошо, я позволю тебе следовать, ты можешь заставить следовать, письмо имени собственного, имя писца Шема видится бесконечно доверившимся поворотам и блужданиям Шона — почтальона, его брата.