Иванов Петр Константинович
Шрифт:
В жестоком состоянии находилось во времени св. Серафима городское провинциальное общество. Об этом можно судить по жизнеописанию Дивеевской юродивой Пелагеи Ивановны (ее называли в монастыре второй Серафим). Живя в городе Арзамасе с мужем (купцом), она вела себя как больная разумом. “Муж искал во мне ума, да ребра мои ломал”, говорила впоследствии Пелагея Ивановна. Муж, бывало, поймает ее на улице (а она часто уходила от него: ходила от церкви к церкви и всё, что давали ей ради жалости, раздавала нищим или ставила свечи в церкви) и бьет чем попало, поленом, так поленом, палкою — так палкою; запрет ее и морит голодом и холодом. Однажды по совещанию с матерью Пел. Ив., которая тоже заботилась об исправлении дочери, они вместе привели ее к городничему и просили высечь. В угождение матери и мужу, городничий велел привязать ее к скамье и бить. “Клочьями висело тело ее, рассказывала потом мать, кровь залила всю комнату, а она хотя бы охнула. Не помню, как подняли мы ее и в крови я клочьях привели домой”. После этого муж заказал для жены железную цепь с железным кольцом, и сам заковал в нее П. Ив., приковав к стене, и издевался над нею, как ему хотелось. Иногда, оборвавши цепь, П. Ив. вырывалась из дома и гремя цепью, полураздетая бегала по улицам города. Каждый боялся приютить ее или помочь как-нибудь: обогреть или накормить или защитить от гонений мужа. Вот эта боязнь одних, злорадство других и равнодушие третьих к бедствию ближней (и какого ближнего — больного) говорит о полном разложении Христова общества или, что то же, — церкви.
Самое мрачное свидетельство, какое мы имеем о состоянии тогдашней церкви есть бесхитростное изображение бурсы (низшего училища для подготовки священнослужителей) одним из ее питомцев. Мы думаем, что необходимость изображения бурсы внушена писателю Помяловскому Господом, чтобы жизнь того времени была видна и, таким образом, сделалась ясной причина позднейших событий в Русской истории.
Вот из биографии Помяловского, написанной его товарищем по бурсе: в бурсе главное значение имеет кулачное право — каждый, имеющий силу, бьет кого хочет, каждый бьет слабейшего; а начальство бьет их всех вместе. Этим духом битья до того пропитаны бурсаки, что даже слабые, не умеющие драться, хоть щипком, хоть пакостью какой норовят сорвать на ком-нибудь свою обиду. Это не детские игры, а какое-то звериное ожесточение, сопровождавшееся отвратительным цинизмом. Уважается только одна физическая сила, выносливость в побоях и абсолютная лень. Уважала бурса отпетых, т. е. таких, которые порки не боятся, перед начальством не трусят (напротив, всячески стараются ему нагадить), а против плюходействия товарищей вооружены здоровым кулаком. Образцовым инспектором у начальства почитался человек с принципом власти такого рода: “если ты стоишь, а начальство говорит тебе, что ты сидишь, значит, ты сидишь, а не стоишь”. Или: “если тебе велят кланяться печке, ты и ей кланяйся” и т. п. Обычные наказания были: ставили коленами на ребро парты, заставляли в двух волчьих шубах делать до двухсот поклонов (спрашивается — кому?), держать в поднятой руке, не опуская ее, тяжелый камень по получаса, секли и сеченое место посыпали солью, секли на воздусях, т. е. держали за руки и за ноги и человек висел в воздухе, почему удары были особенно мучительны, действуя на нервы.
А вот пример наказания, изобретенного пьяным педагогом:
— Почему не выучил урока?
— Я сегодня именинник.
— Ты думаешь, что твой ангел радуется на небесах, нет, он плачет и ты заплачешь.
Учитель велит ученику положить ему голову на колени. “Батька” взял щепоть его волос, сильной рукой вздернул их кверху, вырвал с корнем. Ученик дико вскрикнул. — Лежи, лежи!
Ученик с воем снова опустил свою голову на колени. Учитель взял вторую щепоть и опять выдернул с корнем. Еще медленнее и хладнокровнее он повторил ту же операцию в третий раз. Ученик рыдал мучительно.
Другой учитель не любил, чтобы к концу курса оставался хотя бы один ученик, им не наказанный розгами. Двое держали себя крайне осторожно и не к чему было придраться. И вот под конец курса он придрался, что ученик выглянул в окно, когда учитель шел к классу.
— Елеонский, — крикнул входя в класс Долбежин. Елеонский, трясясь всем телом, подошел. Долбежин ударил ученика кулаком в лицо и окровавил его; из носу и рта потекла кровь. Елеонский бледный смотрел на учителя. — Отодрать его! — Остался один несеченый. Того, напротив, отодрал Долбежкин в самом веселом расположении духа. — “Душенька, сказал он ему, улыбаясь, — поди к порогу. — Да за что же? — За то, что тебя ни разу не секли. — Учитель Лобов рассвирепел на одного ученика и закричал: на воздусях его! Тотчас выскочили четыре ученика, взяли его за руки, и за ноги, так что он повис в горизонтальном положении, а справа и слева два ученика били его прутьями. — Бросьте эту тварь. — Ученик пошел к парте. — Дайте ему сугубое раза! — Товарищи повскакали со своих мест, бросились на несчастного и зарядили ему в голову картечи, т. е. швычков. — Взвыл несчастный.
А вот как встречают товарищи новичка, десятилетнего мальчика. К нему подошел старший ученик и начальническим тоном приказал: ступай на первую парту, видишь, сидит большой ученик, спроси у него волосянки. — Дай волосянки, — говорит покорный старшему товарищу новичок. — Изволь! сколько хочешь. И, вцепившись в волосы мальчика, он изо всех-сил стал их драть. Кругом все радостно хохотали, что особенно обидно действовало.
Когда мальчик вернулся на место, проходивший бурсак лет 18 (были и такие тогда в младшем классе) положил ему на плечо руку, а другою сильно ударил в спину. Дух замер у новичка, потому что удар пришелся против сердца. — За что? — проговорил он. — Так себе. — А вот обряд нарекания.
— Давайте его нарекать.
Схватили его за руки и всевозможными голосами, с криком, визгом, лаем, стоном, начали кричать в самые уши его. Его щипали, сыпали в голову щелчки. Рев был до того невыносим, что несчастному представлялось, что ревет кто-то внутри самой головы его и груди.
Если обижаемый не выдерживал и жаловался начальству, его подвергали такому наказанию товарищи бурсаки. — Пфимфа! — сказал один. Другие согласились. Ночь. Дортуары. К спящему прокрадывается бурсак, держа в руках сверток бумаги в виде конуса, набитый хлопчаткой. Это и была пфимфа — одно из варварских изобретений бурсы. Державший пфимфу, подкравшись, осторожно вставил в нос спящему узкий конец, а в широком конце зажег вату. Спящий сделал движение во сне, но держащий пфимфу сильно дунул в горящую вату; густая струя серного дыма охватила мозги спящего, он застонал в беспамятстве. После второго, еще сильнейшего дуновения, он вскочил как сумасшедший, хотел крикнуть, но вся внутренность его груди была обожжена, прокопчена дымом, и он упал, задыхаясь. На другой день его замертво стащили в больницу. Доктор ничего не понял. И сам пострадавший, когда получил способность объясняться, не помнил, что с ним было.
Когда так называемые духовные писатели (то есть писатели из церковнослужителей) для нравственно-религиозного воздействия на читателей тщатся изобразить муки ада, конечно, лучшего материала им не найти: они непременно должны черпать краски из жизни бурсы, ибо такой характер отношений между человеческими душами может быть только в аду.
Писатель Потапенко, который тоже учился в бурсе (горазда позднее Помяловского), в своих воспоминаниях отмечает время, когда из Петербурга прислали ревизора и прежний “образцовый” инспектор был уволен в отставку и заманен более гуманным. Это было в конце шестидесятых годов, т. е. когда уже давно в империи шли светские реформы (этим подтверждается мнение историка С. Соловьева, как мы отмечали в очерке “7 гор”, что не Христос, а гуманность была причиной “исправления” нравов среди священнослужителей; не мешает также вспомнить, что инквизиция в Западной Европе была отменена не священнослужительской властью, а гуманным правительством, например, в Австрии императором Иосифом).
Не следует забывать, что до сих пор прославляемый за блестящее богословствование митрополит Филарет Московский, не только не делал попыток исправить бурсацкую науку, а сам был поклонник розги (см. наши цитаты).
Жестокости в России, которые мы изобразили, — этот видимый ад — соответствовал тому невидимому аду, который царил внутри русского общества.
Во времена св. Серафима и немного спустя после его кончины, жили три замечательных писателя — Пушкин, Лермонтов, Гоголь, изображавшие жизнь русского народа, его душу, его надежду и его грусть. Что же, прежде всего, мы можем сказать о них самих? О них самих мы можем сказать, что все трое они умерли очень рано — но, что еще характернее, — все трое умерли от отчаяния. Умерли от недостатка любви в обществе, от холода, который мертвил тогда всех жаждущих правды.