Шрифт:
— Посредством одних только слов? — спросил мой брат.
— И тщательно продуманной жестикуляции, — сказал Диккенс. — В подобающей обстановке.
— А под обстановкой вы п-п-подразумеваете сцену, — заметил Долби. — Да уж, что и говорить! Это будет нечто из ряда вон выходящее!
— Не просто сцену. — Диккенс чуть заметно кивнул, словно уже готовясь раскланиваться в ответ на аплодисменты. — А также темный зал. Искусно настроенные газовые осветительные приборы, выхватывающие из мрака прежде всего мое лицо и руки. И такое расположение зрительских мест, чтобы я мог свободно встретиться взглядом с каждым из сидящих в зале.
— Мы возьмем в турне своих собственных опытных осветителей, — вставил Долби. — Это одно из главных условий, выдвинутых Уиллсом в ходе переговоров.
Макриди ударил кулаком по столу и рассмеялся.
— Публика и не догадывается, что… э… э… газовые лампы… э… э… оказывают дурманящее действие. Ей-богу! Они сжигают в помещении… в театральном зале… кислород!
— Это точно, — согласился Диккенс, лукаво улыбаясь. — И мы воспользуемся данным обстоятельством в своих интересах, чтобы в процессе выступления погружать публику — смею надеяться, весьма многочисленную — в необходимое восприимчивое состояние.
— Необходимое для чего? — вяло поинтересовался я.
Диккенс вперил в меня месмерический взгляд и негромко промолвил:
— Как раз это и покажут предстоящие чтения — новая форма искусства.
После ужина мужчины с бренди и сигарами переместились в бильярдную, расположенную рядом с кабинетом Диккенса. Я провел много приятных часов в этой уютной, хорошо освещенной комнате, где одна стена была до половины высоты облицована плиткой, во избежание возможных повреждений от наших киев. Диккенс относился к игре в бильярд очень серьезно — он часто говорил, что она «выявляет в мужчине характер», и нередко добавлял, бросая взгляд на моего брата, «или отсутствие оного».
Так или иначе, в памяти моей навсегда запечатлелся Неподражаемый, низко склонившийся над обтянутым зеленым сукном столом, без сюртука и в круглых пиквикских очочках, придававших ему старомодный и старообразный вид.
Диккенс любил общество Перси Фицджеральда среди всего прочего еще и потому, что молодой человек тоже относился к бильярду серьезно и играл в него весьма недурно — по крайней мере, достаточно хорошо, чтобы составить партию мне или Диккенсу. Я владел кием лучше среднего, как и положено любому закоренелому холостяку, но сегодня вечером с удивлением обнаружил, что наш дорогой сирота, молодой Эдмонд Диккенсон, играет скорее как человек, зарабатывающий на жизнь игрой на деньги. (Возможно, он так и делал, что бы там ни говорил Диккенс о крупном независимом состоянии малого.)
Макриди азартно гонял шары с нами, пока жена не отправила его спать после стакана теплого молока. Но именно Джордж Долби — будущий импресарио и деловой партнер Диккенса — оживил своим присутствием вечер: сей энергичный господин с блестящей от пота лысиной часто заливался хохотом, рассказывал поистине забавные истории без малейшего намека на заикание, легко обыграл Перси, потом меня, потом Диккенса и наконец на изумление мастерски владевшего кием и оказавшего упорное сопротивление молодого Диккенсона, чья игра свидетельствовала не только о тонком понимании бильярдной баллистики, но также о расчетливой хитрости, какой в нем никто не заподозрил бы, на него глядя.
Диккенс, по заведенному обыкновению, удалился в полночь, но настоятельно попросил нас всех продолжить игру. Обычно я задерживался в бильярдной, если там собиралась интересная компания, и мы зачастую играли, между делом потягивая бренди, до самого рассвета, но сегодня, когда вскоре после ухода Диккенса Долби поставил свой кий на место и откланялся (вероятно, пока еще не вполне уверенный в своих гостевых привилегиях в Гэдсхилле), игра расстроилась. Перси отправился в «Фальстаф-Инн» в сопровождении слуги с фонарем, а мы с Диккенсоном поднялись наверх, каждый в свою комнату.
Несмотря на принятое ранее лекарство, подагрические боли немилосердно крутили меня ко времени, когда я разделся и приготовился отойти ко сну. Оценив количество лауданума, оставшегося в моей походной бутыли, я выпил еще два стакана тонизирующего и снотворного средства.
Я сказал «тонизирующего и снотворного», поскольку лауданум — как вам почти наверняка известно, дорогой читатель, живущий в более просвещенную в части медицины эпоху, — не только хорошо успокаивает нервы и усыпляет, но также обостряет чувства, повышает работоспособность и способствует высокой концентрации внимания. Я не знал (возможно, никто не знал), каким образом один и тот же препарат служит двум взаимоисключающим целям, но я точно знал, что он весьма эффективен в обоих случаях. Нынче ночью я нуждался в успокоительном и снотворном действии лекарства.
Мой возбужденный ум жаждал поразмыслить о странной затее Диккенса с публичными чтениями, представляющими собой «совершенно новую форму искусства», и связать всю чушь, которую он нес про месмеризм и магнетизм, с его предполагаемыми визитами к подземному обитателю по имени Друд, но благословенный лауданум избавил меня от назойливых вопросов, теснившихся у меня в голове.
Последней мыслью, посетившей меня перед сном, стала мысль об одном обстоятельстве, сообщенном мне инспектором Филдом несколькими неделями ранее.