Шрифт:
Выходя после совещанья и громко сморкаясь в большой цветной платок, один из промышленников попроще сказал очутившемуся возле него, быстренько пробиравшемуся к выходу, профессору Бугаеву:
«Оно, конечно, духовное пение… Дак ведь мы рабочих вербуем не из скопцов или там беспоповцев. Станет мужик на фабрике духовное петь! Эх, Николай Васильевич, Николай Васильевич…»
Бугаев, не оборачиваясь, отшутился: «Для вас, для вас, дорогой мой, — ввернули! Для вас, с вашего позволения…» И он быстро, юркнув плечом в щель, исчез за толпой.
Но все это, как я уже сказала, происходило «вперед по календарю», куда мы заглянули, перевернув преждевременно страницы. А если идти по месяцам, без перескоков, то повернем эти страницы обратно одну за другой, к осенним месяцам 1871 года. Осенняя Москва, известно, не очень казиста; если сентябрь еще ясен и в чистом, сухом воздухе звонко несется голос ее, — криками продавцов, поставивших ларьки свои прямо на тумбы вдоль тротуаров; грохотом железных колес по булыжникам; перекличкой сорока сороков и вливающимся в них заунывным щелканьем шарманки, под рукой заезжего неудачника, крутящего и крутящего полусломанную ручку ее; если, повторяю, сентябрь еще ясен в Москве и весь еще пестрит белыми билетиками на окнах и подворотнях «сдаецца угол», «сдаецца комната, тут же шкап и вешалок», — то месяц ноябрь уже смахнул своими ливнями продавцов и дворников, загнав их в далекие подворотни; уже туманами, как ватой, обложил золотой колокольный перезвон, инфлюэнцией прикончил беднягу-итальянца с шарманкой и очень круто расправился с белыми билетиками. Не ветры, а рука хозяина заблаговременно начала срывать их и припрятывать. Сперва москвичи, обладатели углов и комнат, возликовали было, — так много понаехало съемщиков. Словно желтые осенние листья, гнало этих съемщиков тучами на объявленья «сдаецца». Рязанские плотники, вятские мастера резьбы по дереву и укладки бревен, подмосковные из соседних деревень конопатчики, просто какие-то бородатые дяди со «струментом», позвякивающим в мешке, — все они просились на объявленья. Одни переночевать, покуда оглядятся, другие с намерением серьезным, приторговываясь на житье и даже доставая из тряпочки пятиалтынный, чтобы расположить к себе дворника. Публика почище, — ремесленные мастера и подрядчики брали, не торгуясь, помещенья, сдававшиеся каждую зиму господам студентам. И тут пошли слухи, неизвестно, кто первый пустил их, что не лучше ли попридержать, не продешевить бы, наедет-то народу видимо-невидимо… Верней всего, пустил этот слух первый домовладелец, поднявший квартирную плату. Откликнулись и в трактирах, где стали подавать суточные щи с накидкой в полкопейки, — вздорожало якобы мясо. А мясники спешили договариваться с гуртовщиками, пригонявшими убойную скотину на грязные московские окраины, где даже в зимнее время над кровавыми лужами не переводились мухи; там были городские бойни.
Бабы, продававшие на рынках бублики, а также приезжие из соседних губерний мешочники, платившие гривну за свое место на рынке и приступавшие, благословясь, к торговле, подхватывали слух от людей духовного звания, из тех, кто был попроще, дьячков и псаломщиков. «Бойтесь, православные, наступающего, — остерегали дьячки, — нынешний пройдет и наступит високосный. А високосные, как дознано самой наукой, на всё падают чижало, на продукцию, хлеба, семейность и погоды». А если возле дьячка в ту минуту обретался на рынке кто-нибудь в картузе и с подкрашенной ранним приложением к рюмке усатой физиономией, — швейцар в благородном доме или курьер при учрежденье, он прибавлял с авторитетом, что действительно наступающий тысяча восемьсот семьдесят второй — будет високосный, а в високосные случается большая смертность. Мудрено ли, что Москва заволновалась еще и до праздников рождества, когда цены на мясо и масло и без того чуть поднимались. Но вот вступил в действие отпразднованный, как полагается, Новый год, и окраины зарокотали, словно это глубь морская начала подкатываться к самому сердцу Белокаменной. Новый, 1872 год наступил в субботу, и хотя это был первый день в году, тихий и не рабочий, и падал на Москву теплый, мокрый снег, а тучи висели низко, по самые крыши убеленных домов, и внизу капало и таяло; хотя уставшие за неделю хозяйки и хлебнувшие горькой под праздник мужья их; хотя объевшиеся новогодними пирогами приказчики и мелкие торговцы, крепко, ставнями закрывшие окна своих лавок, — все они смерть как хотели прилечь и отдохнуть, — в этот первый день Нового года совсем не по обычаю и против всяких правил церкви были полным-полны, словно в обыкновенный субботний вечер.
Бог весть чего боялся весь этот люд, жизнью приученный всего бояться. Ведь мимо их окон, по бесчисленным улицам от застав Смоленской и Калужской, Проломной и Дорогомиловской, Рогожской и Серпуховской и всех восемнадцати числом, а также вдоль всего Камер-Коллежского вала днем и ночью двигались крытые фургоны и подводы, везомые тучными першеронами, стучавшими копытом по камню с таким громом, словно гробы в земле трескались и покойники восставали в день Судный. Мокрый снег, смешанный с лошадиным навозом, дышал под колесами тяжелым паром. Это везли строительные материалы. И это поступали на Выставку бесчисленные экспонаты из русских, а также иностранных городов, приглашенных к участию на Выставке. А вместе с возами и фургонами вливались со всех восемнадцати сторон в Москву новые и новые квартиранты, новые и новые едоки, новые и новые четырехкопытные, потребители овса и сена.
Между тем 4 марта 1872 года в адрес начальника губернии пришло письмо, написанное интеллигентным почерком и за подписью «Москвичь».
В этом письме с непривычной смелостью сообщалось о трудном положении на московских окраинах. Еще год назад, по словам автора, один человек из рабочего класса мог прожить на пять-шесть рублей, а сейчас ему не хватает двенадцати, а летом, когда развернется Выставка, не хватит и двадцати. Москвич писал, что при таких условиях «бедный народ, доведенный до ожесточения, естественно стремится уничтожить причину зла, а в среде народа всегда найдутся руки, которые не дрогнут покуситься на самые решительные меры, причем Выставка является им причиною зла, и поджечь ее дело весьма не трудное, так как все здания легкие, деревянные, удобовоспламенимые. А московская полиция до такой степени опустилась, что преступления грабежа совершаются не только ночью, но и днем на улицах Москвы и на глазах полицейских служителей, которые невозмутимо смотрят на такие происшествия, чтобы не заводить истории и не тревожить начальство… Единственные благоразумные средства предупредить такое несчастие (пожар всей Выставки и святынь Кремля) заключаются: 1) в том, чтобы немедленно установить теперь и на все время Выставки умеренную таксу на главные необходимые продукты потребления народа — мясо, хлеб, масло скоромное и постное, капусту, грибы и овощи; 2) очистить и обновить московскую полицию за счет петербургских и 3) принять меры к спасению Выставки на случай пожара…»
Письмо, получив входящий нумер, отправилось в странствие по департаментам; чиновник Горянский снял с него копию, оригинал был вручен генералу Слезкину, копия графу Шувалову. Письмо прочли в Петербурге и в Москве, оно обошло III Отделение, шефа жандармов, начальника полиции, московского губернатора, множество рук надушенных и протабаченных, с кольцами и без оных, жирных и тщательно омытых, — в очень малый для шествия документов срок, всего девятнадцать дней. Оно успокоилось, наконец, за номерами и печатями, в «первом столе», откуда двинулось в путь. Нельзя сказать, чтоб обстоятельства, изложенные в письме, не заставили начальство задуматься и обсудить меры. Нет, высокое начальство задумывалось и обсуждало. Но из Москвы в Петербург писалось о том, что, по выяснении фактов, хотя цены действительно подорожали, однако не по вине Выставки, на которую публика еще и не начала съезжаться. Причиной тому постоянный приток населения, наводняющего Москву, — далее следовала статистика, которой в тот год хвастали все печатные органы, от «Русских ведомостей» до «Современных известий»: в Москве проживало, при наличии 23849 жилых строений и 46843 квартир, — 611970 человек жителей обоего пола, то есть намного более полумиллиона. И при постоянном въезде иногородних может получиться затор, которым пользуются торговцы и домовладельцы, повышая в силу трудностей свои цены. Но на муке и крупе, главном питании неимущего населения, цены никак не отразились. Что же до Выставки, то наблюдается и обратное: в ожидании многочисленной публики торговцы делают заготовление товаров в значительно больших, чем прежде, размерах. Жалобы на спекуляторов, идущие от населения, не имеют, следовательно, почвы под собой…
Значило ли это, что письмо оставили вовсе без внимания? Отнюдь. Обсудив и составив значительную переписку, скрепленную в очередное «Дело за номером», додумались и до принятия мер. Генерал-адъютант князь Долгоруков предложил для пресечения беспокойства графу Петру Андреевичу Шувалову: «Послать надзор за зданием Выставки 24 городовых при 2 старших унтер-офицерах, и 6 человек пожарных чинов с ручным инструментом, а с 1 мая, когда на Выставке начнется размещение предметов, еще 156 городовых при 6 офицерах и 100 пожарных при одном брандмейстере на добавочное содержание во все время Выставки до первого октября». Содержание, то есть надбавка к обычному жалованью, было вычислено копейка в копейку и оказалось, по мнению князя, не стоящим разговора, всего сорок тысяч семьсот девяносто три рубля, — о чем говорить? И они были бы выплачены, как полагается, Московской думой, если б думский гласный и городской заправила, Юрий Самарин, — не изволил отказаться платить их из средств городской думы. Отказался платить их, хотя князь Долгоруков явственно представил графу Шувалову неуместность присылки петербургской полиции, не знающей ни улиц, ни свойств Москвы. Собственным, московским, — отказался платить!
Но дело на этом еще не закончилось. Кроме содержания письма москвича, оставался ведь совершенно невыясненным сам таинственный «Москвичь». А тут мнения Москвы и Санкт-Петербурга резко разделились, как, впрочем, не в первый раз. Петербург был озадачен: кто он? что он? Петербург не мог оставить личность невыясненной. Он заметил в стиле и тоне письма нечто схожее с журнальными перьями покойных «Современника» и «Русского слова». Нечто недопустимое и политическое чудилось ему в мелком интеллигентном почерке письма. Но Москва попросту усмехалась. По примеру уголовных сыщиков, которые любят говорить, что «знают свои кадры», она гордилась знанием своей публики. По глубокому убеждению ее — ни один политический, кроме разве заграничного хитреца в маске, не станет обращаться в письмах к «Вашим Сиятельствам» и «Вашим Превосходительствам», он ими должен по взглядам своим, отлично изложенным у господ русских романистов, — наплевательски пренебрегать. А кроме того, в секретном донесении московскому губернатору от 23 марта, московский полицмейстер не зря напоминал, как еще в конце прошлого, 1871 года газета «Современные известия» в трех номерах разжигала население против торговцев и спекуляторов. Газета «Современные известия» любила печатать колкости под видом вымышленных писем к редактору. Письма эти, по мнению московской полиции, ничем не отличались от пресловутого «Москвича» и статей самого господина Гилярова-Платонова, их редактора. Они, так сказать, восходили к первоисточнику, общему у них и у «Москвича». А значит — и тут на сцену выступал «московский дух», пахнувший отчасти даже елеем, отчасти даже хорошими блинами из кухмистерской, и он не пугал ни губернатора, ни полицию, а совсем наоборот. Втиснувши в левый глаз стеклышко монокля, обер-полицмейстер мог бы развернуть доставленные ему каверзные номера «Современных известий» и, поискав немного, показать, с домашней, незлобливой, всепонимающей улыбкой, одно из критических писем редактору, где некто за подписью «Порфирий Кленус» («и придумают же», — шутил полицмейстер), как будто совсем подобно «Москвичу», писал о дороговизне, требовал таксы на солонину, чтоб была она доступна как богатым, так и бедным… Но… но… И холеным указательным пальцем он мог бы навести тех, кто глядел с ним вместе, на дальнейшие строки. А дальнейшие строки проясняли лик автора, как прожектором: там обращалось внимание на большое количество евреев, проживавших в Москве неизвестно на какие средства; «сотни их проживают под предлогом делания кваса, о котором и понятия не имеют».