Шрифт:
Тогда же я вышла замуж за парня, работающего на шахте по брони. В 1952 г. у меня родился сын, и я уволилась с шахты. А в 1956 г. меня постигло новое несчастье — муж попал под поезд. Ему ампутировали ноги, и остался он калекой. Пришлось носить его на плечах. 27 лет я прожила с ним после того, как он стал инвалидом. Все эти годы я работала в зависимости от его здоровья. Часто увольнялась, так как надо было ухаживать за больным мужем. Перед тем как он умер, я два года не работала по той же причине.
Сейчас я на пенсии, но я не ветеран войны и не ветеран труда. Оказывается, я ничего не сделала для своей страны. А то, что я страдала с самого детства, отдала все силы и здоровье для работы, — это не считается. Не считается и то, что сейчас у меня отнимаются руки и ноги. При своем здоровье я вынуждена выстаивать в очередях за продуктами, смотреть на эту злобу и ненависть людей друг к другу.
Все, у кого есть военная книжка, идут с гордо поднятой головой. Но если по справедливости, я же призвана военкоматом и, наверное, не меньше смотрела смерти в глаза, чем ветераны войны, а может, и больше некоторых. Причем в такие молодые годы.
Что меня побудило к вам обратиться? На днях я слушала местное радио. Называли наше управление им. Ильича. И говорили о самоотверженном труде шахтеров в послевоенное время. Назвали две фамилии — одного парня с нашего управления и мою (девичья фамилия моя — Горобец).
В этом письме десятая доля моих мучений и страданий. Очень прошу ответить мне. Если вы не сможете дать положительный ответ, то посоветуйте, куда мне обратиться. Заранее вам благодарна.
Известия. 1990. 7 июля.
Глава шестая
Жизнь и борьба за колючей проволокой
№ 1
Из книги И. Солоневича «Россия в концлагере»
На рассвете, перед уходом заключенных на работы, и вечером, во время обеда, перед нашими палатками маячили десятки оборванных крестьянских ребятишек, выпрашивавших всякие съедобные отбросы. Странно было смотреть на этих детей «вольного населения», более нищего, чем даже мы, каторжники, ибо свои полтора фунта хлеба мы получали каждый день, а крестьяне и этих полутора фунтов не имели.
Нашим продовольствием заведовал Юра. Он ходил за хлебом и за обедом. Он же играл роль распределителя лагерных объедков среди детворы. У нас была огромная, литров на десять, алюминиевая кастрюля, которая была участницей уже двух наших попыток побега, а впоследствии участвовала и в третьей. В эту кастрюлю Юра собирал то, что оставалось от лагерных щей во всей нашей палатке. Щи эти обычно варились из гнилой капусты и селедочных головок, — я так и не узнал, куда девались селедки от этих головок… Немногие из лагерников отваживались есть эти щи, и они попадали детям. Впрочем, многие из лагерников урывали кое-что из своего хлебного пайка.
Я не помню, почему именно все это так вышло. Кажется, Юра дня два-три подряд вовсе не выходил из УРЧ (учетно-распределительная часть. — Г. И.), я — тоже, наши соседи по привычке сливали свои объедки в нашу кастрюлю. Когда однажды я вырвался из УРЧ, чтобы пройтись хотя бы за обедом, я обнаружил, что моя кастрюля, стоявшая под нарами, была полна до краев, и содержимое ее превратилось в глыбу сплошного льда. Я решил занести кастрюлю на кухню, поставить ее на плиту и, когда лед слегка оттает, выкинуть всю эту глыбу вон и в пустую кастрюлю получить свою порцию каши.
Я взял кастрюлю и вышел из палатки. Была почти уже ночь… Пронзительный морозный ветер выл в телеграфных проводах и засыпал глаза снежной пылью. У палаток не было никого. Стайки детей, которые в обеденную пору шныряли здесь, уже разошлись. Вдруг какая-то неясная фигурка метнулась ко мне из-за сугроба и хриплый, застуженный детский голосок пропищал:
— Дяденька, дяденька, может, что осталось, дяденька, дай!..
Это была девочка, лет, вероятно, одиннадцати. Ее глаза под спутанными космами волос блестели голодным блеском. А голосок автоматически, привычно, без всякого выражения, продолжал скулить:
— Дяденька, да-а-а-ай!
— А тут только лед.
— От щей, дяденька?
— От щей.
— Ничего, дяденька, ты только дай… Я его сейчас, ей-богу, сейчас… Отогрею… Он сейчас вытряхнется… Ты только дай!
В голосе девочки была суетливость, жадность и боязнь отказа. Я соображал как-то очень туго и стоял в нерешительности. Девочка почти вырвала кастрюлю из моих рук… Потом она распахнула рваный зипунишко, под которым не было ничего — только торчали голые острые ребра, прижала кастрюлю к своему голому тельцу, словно своего ребенка, запахнула зипунишко и села на снег.