Шрифт:
В то же время чужестранцы, недавно научившиеся языку, недаром более отчетливо выговаривают звуки, чем коренные жители, у которых большая текучесть. Рот чужестранца в этом случае — как машина, а звуки — выпрямленные рычаги: это сделанные звуки, схемы звуков, приобретенные, а не всосанные с молоком матери. Потому и артикуляция чужестранца напряженная — как усилие и работа машины [52]
У чужестранца нет непосредственного чутья и знания национального космоса, он не впаян в него просто самим устройством полости рта: рот в нем инокосмосен. И так как нет языковой интуиции, он придерживается правил: более педантичен в порядке, в членоразделье космоса (иначе, отступи он от шаблона, не имея интуиции, сразу спутается), не чует слово как условность, нет чувства юмора, все всерьез
52
Как есть френология, что по форме черепа определяет ум и характер, так может быть развита «орология» — что по форме полости рта и всех детальных особенностей его инструментовки и акустики, могла бы заключать об устройстве национального мироздания, и наоборот: прозревать резонанс между национальным космосом и национальным языком. Орудие этого — натурфилософская фонетика
Вот почему государи так любили держать на службе наемников, иностранцев (русские — немцев): не имея чутья и интимной связи с национальным космосом, жизнью народа, они в новом мироздании имеют опору лишь в членораздельной политике власти (разделяй и властвуй!) — и способны более четко вырабатывать и блюсти форму, государственный строй. И недаром всякий рост государственности в любой стране связан с внедрением чужестранных слов, чуждых национальному космосу и слуху, причем родимый сразу терялся и выглядел глупым, а уж немец при Петре, ловко произнося «пропозицию» и «формулируя» «проект» «резолюций», — ходил в умных. И если допуск чужестранцам открыт, то государство умеет и своих коренных жителей, причастив к власти, сделать в собственной стране иностранцами: оторвать от жизни народа и природы, скучить в город, при дворе, в столицы, в министерства, в аппарат, где они и возговорят скоро нечеловеческим голосом. Именно чужестранец, ландскнехт годен — ибо он машина и не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал, — для расправы с национальным космосом (губить реки и Байкал через электростанции и химию, или убить поэта)
Итак, мы выяснили, что членораздельный звук возникает на выдохе, при попятном движении вошедшего в нас мирового (воз)духа, в таможне малого космоса рта, где стихии (земля, вода, огонь) берут с воздуха пошлину, а он — с них и выносит в звуке их память и превращенное бытие с собою. Таким образом, если рот, с точки зрения входящей в нас стихии земли, материи, активно ее обрабатывал на выпуске, внимал для нас, превращал в жизнежижу — для нашего нутра, то с точки зрения воздуха рот активность проявлял на выпуске, словно наше существо, опамятовавшись, что изгоняет из себя и теряет, последним усилием хочет уловить уходящий дух — и влагалищем нашего рта и его губами обнимает и ласкает и вчувствуется и смакует. Членораздельный звук и слово — итог этих последних и самых страстных объятий космоса рта с уходящим воздухом:
«Мои хладеющие руки / Тебя старались удержать; / Томленья страшного разлуки / Мой стон молил не прерывать. / Но ты от горького лобзанья / Свои уста оторвала; / Из края мрачного изгнанья / Ты в край иной меня звала»
Уходящий и возвращающийся в Мировой океан дух своим исходом и нам возвещает о том, что в грудной клетке мы, душа наша — в краю изгнанья. А тем, что в преддверии пространства — в предбаннике, в помещении рта уже расправляет крылья, охорашивается и опробывает свою годность для бытия в открытом космосе — т. е. членораздельными звуками, тем, что они все-таки производятся в нас, хотя уже суть идеи мирового пространства и космического бытия, — он, воздух, ставший Словом, являет нашу причастность и сродство и годность для соития с миром на дальнодействии, для вселенской жизни — той, о которой мы имеем представление еще и через свет и глаз. В самом деле, членораздельный звук связан со светом: ночью, во тьме мы не разговариваем. Во тьме слушают, на свету говорят. Ночью во сне наши звуки как раз нечленораздельны: хрипы, стоны, лепет, бормотанье — звуки чистой жизни: журчание воды и всплески земли в ней.
Но это, очевидно, и с тем связано, что ночью голова в нас не важна: когда нас клонит ко сну, она опадает, склоняется, не держится на шее. Мы лежим — значит, возобладала земля, притянула к себе, в максимуме возможных пунктов с нами совместилась, полную власть и бытие свое в нас проявила. Мы сворачиваемся клубком вокруг живота, как в утробе, являя собой каплю, шар — чистую жизнь воды. Каково воздуху в нас, мы уже разобрали: наиболее беспрепятственно входит и выходит — без эксплуатации во рту на речь. Зато вот огню в нас туго приходится: язык пламени, которому органично возноситься вверх (и таково наше кровообращение: вертикаль являет), примят, придавлен, пригибают его: огонь в нас унижен — ну, он и мстит воспаряющими сновидениями, в которых мы взвиваемся и носимся. Значит, голова нужна нам во сне совсем не как узел всего нашего существа, его сжатое повторение, его модель и идея, — нет, она нужна отверстием рта (для прохождения воздуха) и закрытыми глазами (для внутренних закрытых видений, которыми искры с конца языка пламени в нас взлетают) или там серым веществом мозга, где кладовая памяти и воображения, — словом, какой-то материей, на которой угнетенный огонь мог бы восстать, запечатлеться и взять свое.
Но голова во сне не суверенна: не властвует авторитарно над стихиями, как днем, — но ее домен разбит на отсеки, где бесчинствуют стихии: воздух и огонь. Голова здесь — придаток туловища (дополнительное тело для выполнения телесных функций, не уместившихся на туловище), но не его глава. Она важна лишь тем, что в ней есть не уместившееся на тулове отверстие для воздуха (рот) и горючее вещество для огня (мозг). Другое дело голова днем и на свету. Совершается воздвиженье, вознесение главы: она притянута к свету как родное ему и его в нас представитель и допускает бытие остальных стихий лишь под эгидой света (ума, воли), а не самовольное. Голова возносится гордо, как глава тела и нашего бытия. И вот если ночью бытие нас гребет и расчленяет (распяливает, разлагает, развяливает) как женщину, то днем мы его проницаем: сами превращаемся в собранный, налитой, стоячий ствол, где голова — ушки на макушке. Днем человек — мужчина, активно действующий и вторгающийся, а мир — женское, податливое.
И вот если мировой воздух ночью вдоволь навходился и навыходился во влагалище, в сосуд-полость извилин наших легких, то днем наше существо — хор наших стихии во главе с огнем-светом, хватает дух за яйца и не выпустит его, пока он не выжмет из себя каплю духовной спермы — членораздельный звук, и в это единое слово все стихии сливают всю любовь и печаль и бросают то слово на ветер, чтоб ветер унес его вдаль. Если ночью, входя в нас, мировой (воз)дух испытывает чувственный coitus с нами как телесное близкодействие, — то днем, через слово, звук, родной нам (ибо в микрокосмосе рта) и внятный миру (ибо атомом мирового духа1 из нас выносится), — мы обретаем способность вступать в соитие с бытием на расстоянии, в духовный coitus, осуществляемый в дальнодействии. Слова и есть те духовные Семена, что мы рассеиваем по людям и по миру. Мы дух исходящий со словом по миру пускаем. И произнесение слова — это есть каждый раз соитие с миром, наша смерть (дух свой с ним испускаем), а потом воскресение: сказав, облегченно дух переводим- т. е. выдыхаем («фу!») все черные останки и зато глубокий вдох делаем.
Недаром слово тоже имеет рожденье, и муки слова — муки родов: как женщина, выродив дитя, пускает в мир свой фалл, так и словотворцы выпускают слово2, чтоб оно ходило и зацепляло мир и глаголом жгло сердца людей. Слово здесь мужественно. Словотворцы же — натуры женственные. И действительно, истинный мужчина говорит мало
Но женственность словотворца здесь сродни Гее, которая сама производит мужчину (Уран-Небо), чтоб он оплодотворял ее. Словотворцами человечество порождает Логос — Фаллос мысли и культуры, благодаря которому становятся все возможные дистанционные соития, на дальнодействии: Пушкина с Гомером, Сократа со мной, японца с Марком Твеном и т. д. Произнося слово, мы испытываем определенное сладострастие — от артикуляции и резонанса: мы посылаем волну — содроганье, струю исходящего из нас (воз)духа, который уже наш: пропитан нами в легких и во рту, насыщен стихиями, стал одной с нами природы — и есть уже наше чувствилище, щупальце в мир.