Шрифт:
– Видите? – продолжал Умберто. – Опять будет дождь. Ну и дерьмовое дело! Ну и дерьмо!
– Может, ты все-таки заткнешься?!
Мы все посмотрели на Полин. Она же, не обращая на нас никакого внимания, как будто находясь один на один со своим любовником, смотрела на него с нескрываемой яростью. По-видимому, она восставала впервые, потому что на лице писателя отразилось только огромное удивление. После нескольких секунд немого гнева Полин с необычной для нее резкостью вырвала у Исабель пачку сигарет. Пако поспешил поднести ей зажигалку. Секретарша закурила, держа сигарету между указательным и большим пальцами, как трубочку для напитка. Пако, глядя на нее, улыбался, опустив уголки губ вниз: эта улыбка освещала его лицо, когда ему что-то действительно нравилось. Полин глубоко затянулась, кашлянула несколько раз и села на софу рядом с Долорес. Не глядя на нее, сосредоточив все внимание на сигарете, которую она держала возле самых губ, не касаясь их, Полин мягко, как будто рассеянно положила свою руку на ногу писательницы. Долорес откинула голову назад и продолжала рассказывать:
– Сейчас не сезон рыбалки. В гостинице, кроме Клары, живет только один человек. Она видит его со ступенек своей террасы, где сидит, разбирая привезенные книги. Все они очень толстые, их невозможно прочитать в суетливой и полной заботами барселонской жизни: «Бесы», «Мастер и Маргарита», «Пармская обитель»… Это пожилой и очень худой человек. Он сидит на табурете среди цветников и ничего не делает – только смотрит на реку. Клара решает прочитать сначала «Бравого солдата» – ей хочется начать с чего-то беззаботного. Вечером она ужинает в компании того человека. Они ужинают вдвоем в большой хижине. Негритянка подает им жареную юку и рыбу. Мужчина пьет темный ликер и угощает им Клару. Он говорит, что его зовут Манфорд и он художник. Несколько лет он прожил в Гаване и хорошо говорит по-испански. Потом они сидят на причале и долго разговаривают. Слушают тихий плеск воды. Пьют ликер. Наконец человек благодарит Клару за компанию и уходит в свой домик. Клара ложится в постель, но ей не спится. Она не может читать. Оказывается, иногда приходится отправиться на край света, к черту на рога, чтобы побывать в приятной компании. От ликера у нее слегка кружится голова. Клара проводит рукой по своему телу, думая об этом человеке.
Когда она начинает засыпать, ей слышится шум на улице. Она тушит свет и напряженно ждет, вытянувшись в кровати, как жертва, с трудом сдерживая прерывистое и шумное дыхание. Проходят минуты. Наконец Клара засыпает. Ей снятся беспокойные сны, она слышит шум реки и свои вздохи. Утром Клара просыпается от того, что ее сердце отчаянно колотится. Она Думает о Манфорде и двух предстоящих неделях отдыха и вспоминает, что сегодня ее день рождения. Нужно заказать у негритянки бутылку ликера и, может быть, свечи. В этот момент раздается громкий голос. Клара высовывается из окна. Негр, владелец этого крошечного рая, стоит рядом с дверью одной из хижин. Увидев Клару, он хватается руками за голову. Она бежит туда, входит в домик и начинает кричать. Она влезает на кровать и дергает веревку, на которой висит Манфорд, в отчаянии бьет его по груди, не зная, как его снять, колотит по остановившемуся сердцу. В этот же день она снова садится в моторку. В глубине лодки лежит труп, завернутый в мешковину. В кулаке Клара сжимает записку: «Я приехал сюда именно с этой целью. Впереди у меня оставалась не жизнь, а только страдание. Еще раз спасибо за компанию». Лодку отвязывают, хозяин заводит мотор. Негр, владелец этого крошечного рая, разравнивает граблями гравий. Он ничего не говорит и поворачивается к реке спиной. Негритянка робко прощается с Кларой. «Он был очень болен», – говорит она и улыбается.
Начался дождь. Тяжелые капли дождя застучали в стекло, как мятущиеся оводы. Умберто Арденио Росалес сердито заерзал в кресле. Все остальные хранили молчание. Полин плакала, не закрывая лица и не стыдясь своих слез.
Долорес ушла в домик для гостей и отказалась от ужина. Антон, отправившийся за ней с зонтиком, вернулся и сообщил, что Долорес работает над рассказом и хочет, чтобы ее не беспокоили. После этого он принялся жадно пить виски в еще большем количестве, чем прежде. Все остальные с аппетитом поужинали супом с тимьяном. Было холодно. Дождь лился монотонно, без неистовства и почти без грома. Это был один из тех утомительных дождей, способных затягиваться на неопределенное время с очевидным намерением длиться целую вечность. Наверное, Великий потоп начинался именно так – без ужасающих содроганий неба, как обычный дождь…
Снова отключилось электричество. Особняк, освещенный свечами, казался сбившимся с курса кораблем. В гостиной был влажный и спертый воздух, как в подвале. Пако разжег камин, но тепло, увлекаемое бесконечной и леденящей пустотой, уходило через дымоход навстречу дождю. Издатель, позабыв, что желудок и печень каждого человека имеет свои особенности, заставил Полин выпить перед ужином рюмку арманьяка. У секретарши, которая практически не пила раньше спиртного, блестели глаза, и она с трудом выговаривала слова, как будто их нужно было придумывать каждый раз, когда необходимо что-нибудь сказать. За ужином она продолжала пить вино и принялась глупо хихикать. Полин смотрела в сторону Исабель, не видя ее, устремив взгляд на неопределенную точку в воздухе, – казалось, будто она находится одна в кинозале и смотрит комедию. Меня все больше и больше беспокоила слабость Полин. Даже Антон Аррьяга, когда напивался, старался сохранять искру сознания, боролся с самим собой. А Полин нет. Она позволяла течению нести себя, как будто не зная или не заботясь о том, что могло с ней произойти или что могли с ней сделать. В любой момент она способна была раздеться и пуститься в пляс на столе.
Подавая рис с каштанами, я заметил, что Фабио, сидящий рядом с Полин, протянул руку под скатертью, чтобы погладить ее по ноге. Почувствовав прикосновение его руки, Полин схватилась за нее с такой силой, что у нее побелели костяшки пальцев. Наверное, это была ее единственная связь с реальностью. Вцепившись в руку Фабио, Полин удалось сосредоточить свой взгляд на издателе, который, тоже несколько захмелев, наблюдал за ней, подняв брови.
– Это очень красивый и угнетающий рассказ, – сказала Полин и сделала паузу, чтобы икнуть. Она неохотно подыскивала слова, как будто перерывала чулан в поисках потерянной вещи. – Я так завидую Долорес. Мне хочется быть такой же, как она. Я хочу, чтобы на меня смотрели с уважением. Вообще-то на меня тоже смотрят с уважением, но только на грудь. Я выхожу на улицу демонстрировать ее. Ну и грудки! Как их зовут? Они правда не кусаются? Знаете, как их называет этот идиот? Ортега-и-Гасет, он называет их Ортега-и-Гасет!
Полин замолчала, как будто ей в голову внезапно пришла какая-то мысль. Потом она повернулась к Пако, напуганная:
– Кажется, меня сейчас вырвет.
Этот идиот, то есть, конечно же, не кто иной, как Умберто Арденио Росалес, изобразил на своем лице безграничное отвращение. Издатель посмотрел на меня взглядом следователя, который, устав от долгого сидения в своем неудобном кресле, ожидает незамедлительного ответа. Но я был там никто. Если бы я был одним из гостей, а не слугой, я бы взял Полин за руку и вывел бы ее в сад, чтобы побегать под дождем и поваляться на мокром газоне. В темноте ночи я гладил бы ее влажные щеки и сказал бы ей, что она необыкновенная женщина, самая необыкновенная из тех, кого я когда-либо встречал. Но я был не в состоянии это сделать, и, кроме того, Исабель Тогорес всегда реагировала раньше меня.
– Девочке нужно лечь спать.
И, вызывающе глядя на Умберто прищуренными глазами, похожими на двух дрожащих и агрессивных хорьков, выглядывающих из глубины своей норы, она сказала:
– Фабио, может быть, ты ее проводишь?
Шеф Полин что-то пробормотал себе под нос, но остался сидеть на стуле, не зная, что делать. В первый раз его высокомерие ему не помогло. Тем временем Фабио вскочил с героической решимостью, отдающей Джеймсом Дином. Комалада в своем поведении представлял полную противоположность секретарше: он все делал с сознанием того, что на него смотрят. Иногда его мания с точностью выражать свои чувства просто доходила до абсурда. Если Фабио изнемогал от усталости, то он валился на стул, как будто хотел его разломать; когда его оскорбляли, он поднимал подбородок и сжимал губы, а в момент отчаяния закрывал глаза ладонью и стонал, сжимая виски пальцами. Описывая его жесты, можно было бы написать трактат о том, чего не следует делать актеру. В действительности в этом заключался его поэтический язык, необходимый для того, чтобы получать от женщин в подарок шелковые халаты. И у него получалось достаточно неплохо, потому что он делал все совершенно искренне. Его усталость была смертельной, обида – непоправимой, отчаяние – безмерным, всепоглощающим. Даже наедине с самим собой он продолжал разыгрывать представление. Чем еще можно было объяснить, что все листы, смятые и брошенные им в мусорное ведро, были абсолютно чистыми? Тот, кто не играет роль, не станет разрывать лист, на котором ничего не написано.