Шрифт:
Я видел и жениха, бывший кронштадтский матрос, но от лихого матроса мало теперь что осталось, третьего дня он мне сам говорил, что корова у них убавила «с глазу», что надо подать в исполком на старуху Аксинью, не иначе — она, потому как Степан в прошлую среду видел в лугу, как она ночью и голая собирала лягушек, а потом обернулась свиньей. Он из богатой семьи, и хоть нога у него одна деревянная, все же жених он из первых, у него «итальянка» через плечо, песни поет, и в церкви на клиросе, знает слова, а по торжественным дням играет «инационал». С л о в а же он знает такие (мне говорил о семье, как он ее понимает):
— В брачном искусстве надо себя соблюдать. Тут, я вам скажу, своя стратегия. И очень обдуманно. Иначе опять, коснись до жены, никаких не окажется в ней перспектив.
Таков этот будущий муж, и Ольгу мне жалко. Я очень ясно ее представляю: тихая, и кружева, и не случайно, что за больными детьми довелось ей ухаживать. Павлуша о ней болтает охотно. Между скотины, покоса, кроликов, удочек, мух, так и пестрит через слово: «А вот когда Ольга придет»… «А вот как мы с Ольгой»… Он от меня недавно ушел, и я еще слышу, почему-то сегодня тревожный, его голосок:
— А я хотел бы быть доктором… А почему мать-и-мачеха: одна сторона, которая кверху, блестящая — она и на солнце холодная, а нижняя — тепленькая да и лохматенькая. Я хотел бы быть доктором… Вот если большой когда вырасту… Не для себя, мне-то что, я не хвораю. А вот мать умерла… А вот если Ольга там умерла…
— Ольга ж у тетки?
— Знаю, у тетки. А отчего давно ее нету? Ей отец наказал, чтобы к рабочей поре ворочаться. А ты у нас завсегда оставайся. Ты будто как дедушка.
«Дедушка» слушает. Странно моя сложилась тут жизнь. Но мне хорошо. Я люблю этого мальчика. А самое странное то, что он мне отчасти напоминает — меня самого, в мои детские годы.
Поздно; темно и таинственно глядит ко мне сад; он слабо, дремотно шумит. Какой он все тот же! Мне кажется, он нисколько не изменился. Надо ложиться. Ольга… такое в деревне нечастое имя… И почему же — то самое?.. Я думал об этом не раз. Пусть бы себе и не приезжала… Спокоен ли я? Да, я спокоен. Но, может быть, и не спокоен? — Да, не спокоен. Но и что до того. Мой неспокой ныне не тот… И что за страна необычайная — сердце! Страна эта девственная и сколько по ней ни броди, всю ее не изведаешь, всю не обойдешь. На тропках заветных, какие цветы, какие ручьи и родники — в заповедных местах! Но время мое… время, ужели оно невозвратимо? Жизнь, да когда же ты отшумела?
Неделя прошла. Я написал: жизнь отшумела. Но, по-иному как зашумела она! Эта неделя как эпопея, ежели только она не летний мой сон. Или, и впрямь, я — как мой сад. Или как дуб, тот, что стоит на полухолме.
Когда я смотрю на него, как он залит вечерним теплом, часто я думаю так: да, настоящий покой — он на вершинах, там догорает спокойное, тихое солнце. Но и думаю иначе: буря; грозною гривой летит в вышине передовая косая гряда; крылья загнуты, закручены несколько внутрь, дымятся они и развеваются как боевые знамена; высунет жало дракон и рявкнет громовая пасть; вот налетит и обрушится, и сокрушит… кому же принять широкою грудью натиск того летуна, как не той же вершине, доселе противостоящей ветрам? И буря — она на вершинах.
Было близко к полудню. Копнили луга, и я помогал мужикам. День выдался жаркий, но облачный. Торопились закончить и поделить, чтобы возить после обеда. Немного еще оставалось, но мне уже надо было домой: назначенный час, может быть, кто-нибудь зайдет в библиотеку.
Путь мой лежал по опушке оврага, густо заросшего молодыми дубками; направо тянулись поля, медленно зрея. Была тишина на пути — летняя, звонкая. Иначе не скажешь: так до краев полна она света, сверкания. Краски остры и колки, их почти слышишь; воздух безмолвно текуч и горяч. Про дерево молвить ли, что оно старо? Нет, только крепко, полно; тысячи листьев сливаются в цельный и радужный сонм. Эта морока, плывучая, жаркая меня охватила. Года? Года — это только мертвое слово, номенклатура и призрак, а жизнь — это пульс. Мускулы после работы ноют сладко и ощутимо, усталости нет и следа. Может быть, это и был полубред, полуденный сон, а, может быть, снова забрел на тропу, которую знал назад тому многие годы. Забрел на нее и нашел там себя, так на века и идущего там, не умирая.
Ольга из Мокрого. Юность. Мокрое за две версты от нашей деревни. И та же росистая тропка и тот же овраг, дубки поредели; молодые березки, орешник и папоротник; ружье за плечами, но сторожу не глухарей; глухо и гулко в груди бьет мое сердце, это как эхо, как поступь, которую жду. Но поступь, которую жду, иная и легкая, и всякий раз вовсе нечаянная.
Ноги босые — это открытое сердце; и голова непокрытая — открытые мысли; с босыми ногами неправды не скажешь, знаю и по себе. И вот это открытое сердце, босая и легкая поступь, коса и, под пологом темных ресниц, под крутыми бровями — голубые глаза и загорелая шея, круглые плечи и стан… как жива и тепла она в легких движениях, то ровных и мягких, то странно порывистых!
Ольга из Мокрого… Мокрое за две версты от нашей усадьбы; видались мы часто — украдкой, орешники были густы, любовь молода, лето короткое, жаркое — последнее лето в этом имении. Как мог я оставить ее, даже забыть… Даже не знать, как с нею было потом…
Но вот не забыл… Это как, если бы было вчера… нынче… сейчас. Я закрываю глаза, солнце горячим щитом ложится на веки… и чувствую я, как обвивают меня крепкие, свежие руки, и грудь моя слышит упругую грудь, а ее обнаженная шея пахнет загаром и летом, медом, травой.