Шрифт:
— Я почему-то страшно устала, — сказала она. — Мне надо, наверно, немного отдохнуть. Одно скажи: что конунг? Нет! Молчи, я знаю, это уж не сон. Он умер, и он предвидел свою смерть.
— Он умер, да, — сказал Эомер, — и последним словом его было твое имя, ибо он любил тебя больше дочери. Окруженный великими почестями, он покоится в тронном чертоге, в крепости гондорских владык.
— Печально мне это слышать, — сказала она, — печально и все же радостно. Смела ли я надеяться, что Дом Эорла воспрянет, в те черные дни, когда он был жалок точно убогий хлев?
А что с оруженосцем конунга, с тем невысокликом? Эомер, он доблестен и достоин быть витязем Ристании!
— Он здесь, в соседней палате, сейчас я к нему пойду, — сказал Гэндальф. — Эомер побудет с тобой, но не заводите речи о войне и о вашем горе: тебе сперва надо поправиться и восстановить силы.
— Силы? — повторила Эовин. — Силы, может, и возвратятся, и найдется для меня оседланный конь из-под убитого всадника: война ведь не окончена. Но надежда? На что мне надеяться?
Гэндальф с Пином пришли в палату, где лежал Мерри, и застали Арагорна у его постели.
— Мерри, бедняга! — крикнул Пин и кинулся к другу. Тот выглядел куда хуже прежнего: серое лицо осунулось и постарело, и Пин с ужасом подумал, а вдруг он умрет?
— Не волнуйся, — успокоил его Арагорн. — Вовремя удалось отозвать его из мрака. Он очень устал, он подавлен горем и, подобно царевне Эовин, поднял руку на смертоносца. Но скоро он придет в себя: он крепок духом и уныние ему чуждо. Горе его не забудется, но оно не омрачит, а умудрит его.
И Арагорн возложил руку на голову Мерри, погладил его густые каштановые кудри, тронул веки и позвал по имени. Когда же палату наполнило благоухание целемы — казалось, пахнуло фруктовым садом и солнечным вересковым полем в гудении пчел, — Мерри вдруг очнулся и сказал:
— Я голодный. А сколько времени?
— Ужинать поздновато, — отозвался Пин. — Но я, пожалуй, сбегаю принесу тебе чего-нибудь на ужин, авось дадут.
— Дадут, дадут, — заверил Гэндальф. — Чего бы ни пожелал этот ристанийский конник, ему тут же принесут, весь Минас-Тирит обрыщут, лишь бы нашлось. Он здесь в большом почете.
— Вот и хорошо! — сказал Мерри. — Стало быть, поужинаю, а потом выкурю трубочку. — Лицо его затуманилось. — Нет, не выкурю трубочку. Вообще, наверно, больше курить не буду.
— Это почему? — поинтересовался Пин.
— Да как бы тебе объяснить, — медленно произнес Мерри. — Он ведь умер, вот и весь сказ. Сейчас мне сразу все припомнилось. Он сказал перед самой смертью: мол, жаль ему, что не придется послушать про наше учение о травах. И теперь я, если закурю, стану о нем думать. Помнишь, Пин, как он подъехал к воротам Изенгарда, какой был учтивый.
— Что ж, закуривай и думай о нем! — сказал Арагорн. — Вспоминай о его доброте и учтивости, о том, что он был великий воитель, о том, как он сдержал клятву верности и в свое последнее утро вывел ристанийское войско из мрака навстречу ясному рассвету. Недолго ты служил ему, но память об этом озарит твою жизнь до конца дней.
Мерри улыбнулся.
— Ладно, — сказал он, — не откажи мне, Бродяжник, в зелье и трубке, а я покурю и подумаю. У меня у самого в котомке было отличное зелье из Сарумановых запасов, да куда эта котомка подевалась в бою — леший ее знает.
— Сударь мой Мериадок, — отвечал ему Арагорн, — если ты думаешь, что я проскакал через горы и все гондорское княжество, расчистив путь огнем и мечом, затем, чтобы поднести табачку нерадивому солдату, бросившему снаряжение на поле боя, то ты сильно ошибаешься. За неимением котомки попроси позвать здешнего травоведа. Он объяснит, что в траве, которая тебе вдруг понадобилась, никакой пользы, насколько он знает, нет, но что зовется она по-простому западное зелье, а по-ученому галенас, приведет и еще с десяток названий на самых редких языках, припомнит какие-нибудь полузабытые стишки, смысла в которых он не видит. И наконец с прискорбием сообщит, что таковой травы в Палатах Врачеванья не запасено. С тем ты и останешься размышлять об истории языков Средиземья. Вот и я тебя оставляю — поразмышляй. А то я в такой постели не спал после Дунхерга и не ел со вчерашнего вечера.
Мерри схватил и поцеловал его руку.
— Извини, пожалуйста, — сказал он. — Иди скорей есть и спать! Навязались же мы еще в Пригорье на твою голову. Но, понимаешь, наш брат хоббит, коли дело серьезное, нарочно мелет вздор, лишь бы не пустить петуха. Когда не до шуток, у нас нужные слова не находятся.
— Прекрасно я это знаю, а то бы и сам иначе с тобой разговаривал, — сказал Арагорн. — Да цветет Хоббитания во веки веков! — Он вышел, поцеловав Мерри, и Гэндальф последовал за ним.
Пин остался в палате.
— Нет, такого, как он, на всем свете не сыщешь! — сказал он. — Кроме, конечно, Гэндальфа, да они небось родственники. Лопух ты лопух: котомка твоя вон она, ты ее приташил за плечами. Он говорил и на нее поглядывал. Да и у меня зелья на двоих-то хватит. На вот тебе, чтоб не рыться: то самое, из Длиннохвостья. Набивай трубку, а я сбегаю насчет еды. Вернусь — поболтаем на свой манер. Ух! Все ж таки нам. Кролам и Брендизайкам, непривычно жить на этаких высотах: уж больно все возвышенно.