Шрифт:
— А их победа? — спросил Радван.
Высоконьский взглянул на него и ничего не сказал.
* * *
Зал ресторана в «Гранд-отеле», видимо, мало изменился с дореволюционных времен — те же самые лепные украшения на потолках, слегка полинявшая обивка кресел и диванов, безукоризненная белизна скатертей и совершенно невиданная здесь услужливость официантов. Могло создаться впечатление, что войны нет. Но война шла, настигала людей на каждом шагу, даже этот внешний лоск, эта смешная напыщенность официантов служат ей и в ней находят оправдание своего существования рядом с очередями за буханкой хлеба, за бутылкой молока, за мясными обрезками. Мужчины в английских, американских, польских мундирах, ведущие себя здесь чересчур шумно, знают, что этот ресторанный комфорт — жест, предназначенный для них, жест, в сущности, неприязненный и презрительный: нате, дорогие союзнички, жрите досыта, чтобы подглядывать за нами, изучать масштабы нашего голода, быстроту утечки нашей крови. Но еда здесь была действительно отличная.
Стефан и Аня заняли столик у окна; какой-то польский капитан ответил кивком на поклон Радвана; сидевшая с английским офицером девушка внимательно посмотрела на Аню.
— Я не должна была сюда приходить, — сказала Аня, — давно не чувствовала себя такой чужой. Видел, как на меня смотрят? Хотя бы наш официант.
— На всех смотрят одинаково.
— Женщины, которые приходят сюда с офицерами, выглядят иначе, чем я. Посмотри на эту, с англичанином.
— Ты выглядишь чудесно, — сказал он, — и забудь хотя бы на минуту о войне, Куйбышеве, очередях… Мы пришли поужинать, давай сделаем перерыв… Как минута затишья на фронте, когда никто не стреляет.
— Хорошо, — рассмеялась она. — Ас кем ты бывал здесь раньше?
— Ни с кем, разумеется. Ты первая девушка…
— Эти сказки, Стефан, расскажи моей тете…
— Ревнуешь?
Подумал, что она действительно ревнует и что очень хочется ее сейчас поцеловать.
— Не ревную, пан поручник. Я голодна, с удовольствием съела бы горячего супа.
Это не составляло труда. Его забавляло и радовало удивление Ани, когда он договаривался с официантом по-английски. Заказал солянку, произнеся это слово с таким акцентом, что она расхохоталась, но, заметив взгляд официанта, тотчас же стала серьезной. Подумал, что Ане стыдно быть в роли иностранки с особыми правами, а сам он уже привык к этим правам. Только теперь понял, что эти блюда с рыбой, колбасой, икрой являются в этой стране чем-то необычным, что эта легкомысленная расточительность, с какой накладывают на тарелку слишком много, пробуют и оставляют, должна шокировать Аню, причинять ей боль, а может, вызывать неприязнь и презрение.
— Надо бы завернуть все это и забрать с собой…
Он хотел сказать, что все, что он имеет… Но вдруг его собственная позиция показалась ему такой же непрочной и временной, чуть ли не театральной, как здешнее изобилие. Официант налил водку, Стефан поднял рюмку, хотел что-то сказать, но в это время на эстраде появился оркестр, и спустя минуту он узнал мелодию «Последнего воскресенья» [34]. Певица пела по-русски. Это «Последнее воскресенье» в куйбышевском ресторане показалось им до боли родным, смешно и восхитительно сентиментальным. Они танцевали. Он почувствовал прилив нежности, когда увидел неуклюжие, явно не по размеру, сапоги Ани, и крепче прижал ее к себе.
Радван извлек вдруг из памяти сцену, подобно забытой, но исключительно ценной реликвии, лежащей в давно не открываемом ящике стола. Оп тогда быстро бежал вверх по лестнице львовского дома, как вдруг на него налетела девушка, худая, как жердочка, с большими косами; попав в его объятия, она подняла зардевшееся лицо и сказала: «Извините». Аня это тоже помнила. И то, что он был в курсантском мундире, а фуражку держал в руке. Сразу же выяснилось, что у них много общих воспоминаний. Школа, в которую ходила Аня… конечно, бывал там у ворот, а однажды на Кроводерской… А демонстрация в тридцать шестом? Конечно, помнил… Не сыграют здесь львовских песен, а то могли бы спеть…
Они почти забыли, либо им казалось, что забывают, что они смотрели на мир из разных окон: он — с балкона на третьем этаже, она — с низкого первого этажа, почти из подвала, во флигеле. Но разве в Куйбышеве имеет значение то, что разделяло их на родине?
Официант принес мороженое; свет был притемнен, играли вальс, англичанин чопорно танцевал со своей партнершей…
— Знаешь, — улыбнулась Аня, — минуту я чувствовала себя действительно хорошо…
На улице было пустынно и морозно. Они вошли в сквер. Радван взял Аню под руку и подумал, что ему не хочется расставаться с ней, что он не может теперь остаться один.
— Проводи меня домой, — попросила она.
— Не хочу! — взорвался он вдруг. — Пойдем ко мне, сварю кофе, выпьем по рюмочке коньяка… — И почувствовал, что сказал не то, что нужны были другие слова.
Аня остолбенела.
— Коньяк приготовил по такому случаю?..
Он молча проклинал свою бестактность и робость.
— Пан поручник угостил девушку ужином, и теперь она должна послушно лечь с ним в постель.
— Ты же знаешь, что я так не думаю…
— Не знаю, что ты думаешь, — она ускорила шаг, — но теперь знаю, как ты себе все это представляешь… Ужин был действительно прекрасный, пан поручник, но боюсь, что расходы ваши не возместятся.
— Умоляю тебя, не порть всего! — Радван хотел снова обнять ее, но девушка оттолкнула его и побежала по аллее сквера.
«Надо догнать ее, — подумал он, — объяснить. Но что именно?» Возвращался домой не спеша; ночной Куйбышев, пустынный и морозный, казался ему теперь более чужим, чем когда-либо. Почему так получилось? Может, не надо было приглашать Аню в «Гранд-отель», может, этот внешний лоск, это выделяемое по пропускам изобилие отдалили их друг от друга, вместо того чтобы сблизить? Как будто бы он хотел подчеркнуть, наглядно показать, что они разные, из разных миров…