Шрифт:
Эта жизнь была только пародией той, к которой сэр Эдвард привык: в ней заключалась вся монотония жизни на море, но не было приключений, которые составляют всю ее прелесть и поэзию. Старому моряку недоставало качки, как новорожденному движения, к которому он привык в утробе матери. Ему недоставало бурь, при которых человек борется с природою, недоставало тех страшных игрищ, на которых моряк защищает свое отечество, слава венчает победителя, стыд постигает побежденного. В сравнении с этим всякое другое занятие казалось ему мелочным и ничтожным.
Между тем батюшка скрывал свои чувства от окружающих с силою характера, приданною ему жизнью, в которой он всегда должен был подавать собою пример. Один только Том, у которого те же самые чувства, хотя и не в такой степени, порождали те же сожаления, с беспокойством наблюдал за успехами меланхолии, которая только по временам выражалась горестным взглядом, брошенным украдкою на деревянную ногу, и полузаглушенным вздохом; после чего сэр Эдвард начинал прохаживаться взад и вперед и насвистывать песню, как бывало во время бури или сражения. Эта горесть сильных характеров, которая не изливается, а питается молчанием, есть самая ужасная и опасная: она не процеживается по капле слезами, а накопляется в глубине груди, и опустошения, произведенные ею, видны только тогда, когда грудь разбилась.
Однажды вечером сэр Эдвард сказал Тому, что чувствует себя очень нездоровым, а на другой день, вставая с постели, он упал в обморок.
III
Весь замок всполошился; управитель и пастор, которые еще накануне играли с сэром Эдвардом в вист, не понимали этой внезапной болезни и потому считали ее пустою; но Том отвел их в сторону и растолковал, в чем дело.
Решено было послать за доктором, но, чтобы не потревожить больного общим беспокойством, уладили дело так, чтобы доктор приехал как будто случайно, обедать.
День прошел как обыкновенно. Благодаря своей сильной воле, батюшка преодолел телесную слабость, но почти ничего не ел, на прогулке принужден был отдыхать после каждых двадцати шагов, а вечером играл так рассеянно, что несколько раз вводил своего партнера, Робинсона, в проигрыш.
На другой день приехал доктор. Это сначала немножко рассеяло батюшку, но потом он снова впал в прежнюю задумчивость. Доктор ясно видел, что это сплин, страшная болезнь сердца и ума, против, которой медицина еще не знает никакого верного лекарства. Он, однако, предписал разные возбуждающие средства, советовал больному есть побольше ростбифу, пить вина и искать рассеяния.
Первую часть рецепта исполнить было не мудрено: ростбиф и бордосское вино везде есть; но рассеяние в Виллиамс-Гаузе отыскать было трудно. Том истощил для этого все пособия своего воображения: чтение, прогулка, вист — больше ничего не было; как ни переворачивал эти слова, он все переменял только место и время, а ничего не выдумал такого, что бы вывело его командира из задумчивости, которая более и более усиливалась. Он предложил было ему отчаянное средство — съездить в Лондон, но сэр Эдвард объявил, что не в состоянии совершить такого дальнего путешествия, и что если уж ему суждено умереть на койке, то все же лучше перейти на тот свет из постели, чем из кареты.
Более всего беспокоило Тома то, что батюшка уже не находил удовольствия в обществе своих приятелей, а, напротив, избегал их. Даже сам Том был ему теперь в тягость. Он, правда, еще гулял, но всегда один, а вечером, вместо того чтобы играть в карты, уходил в свою комнату и никого не пускал к себе. Что касается до еды и чтения, то он ел не больше того, сколько нужно, чтобы не умереть, и вовсе не читал. Ему велено было пить разные травяные настои, но однажды он бросил в лицо Джорджу чашку с этим питьем, которую усердный камердинер уговаривал его проглотить; с тех пор никто уже не смел подавать ему другого настоя, кроме чая, в который Том подливал немножко рому.
Между тем неисполнение докторских предписаний усиливало болезнь сэра Эдварда, и ему всякий день становилось хуже. Он сам на себя не походил; всегда сидел один, задумавшись, и сердился всякий раз, когда его кто-нибудь заставлял говорить. В парке была одна темная аллея, которая оканчивалась тенистою беседкою; больной ходил туда всякий день, сидел по несколько часов молча, и никто не смел его беспокоить. Верный Том и почтенный Сандерс беспрестанно проходили мимо его так, что он непременно должен был их видеть; но и это напрасно: он притворялся, будто не замечает их, для того, чтобы не нужно было с ними говорить. Всего хуже было то, что он всякий день более и более искал уединения и дольше оставался один. Притом зима уже приближалась, а известно, что туманные дни для несчастных, пораженных сплином, то же, что падение листьев для чахоточных. Все заставляло думать, что сэр Эдвард не переживет этого времени, если только не случится какого-нибудь чуда. Это чудо совершил один из тех земных ангелов, которые посылаются в мир, чтобы утешать несчастных.
Однажды, когда сэр Эдвард, по обыкновению, сидел в своей беседке, погрузившись в смертельную задумчивость, он услышал, что сухие листья в аллее хрустят под чьими-то ногами. Он поднял голову и увидел, что к нему идет женщина; по белому платью и легкой походке ее можно было принять в этой темной аллее за привидение; больной пристально смотрел на ту, которая осмеливалась его потревожить, и молча ждал ее.
Эта женщина имела, по-видимому, лет двадцать пять, хотя ей было несколько более; женщина, цветущая уже не блестящею прелестью юности, которая так жива и так скоро проходит, особенно в Англии, но, если можно так сказать, второю красотой, которая составляется из угасающей свежести и начинающейся полноты. У нее были голубые глаза, какие нарисовал бы живописец, если бы хотел изобразить благотворительность; длинные черные волосы, от природы волнистые, вырывались из-под маленькой шляпки, которая, казалось, не могла вместить их; в лице заметны были чистые, спокойные черты, которыми отличаются женщины в северной части Великобритании; наконец, одежда ее, простая и скромная, но сделанная со вкусом, составляла нечто среднее между тогдашним нарядом и пуританским костюмом XVII века.