Шрифт:
Оскорбленный государем, он вышел в отставку, еще не достигнув тридцати лет, и зажил богатым московским барином, целиком отдавшись своим масонским увлечениям.
К следствию по делу декабристов он, тем не менее, был привлечен, но представил на высочайшее имя объяснение, в котором в энергических выражениях высказывал раскаяние в былых заблуждениях. Нашлись у него и весьма влиятельные покровители, которые ходатайствовали за него пред государем. И все же он был обвинен в недонесении правительству о существовании и целях тайного общества и, отнесенный к шестому разряду злоумышленников, подлежал отправлению на каторгу на пять лет, а по отбытии каторжных работ — поселению в Сибири под надзором полиции до самой смерти. Но благодаря раскаянию и высокому покровительству участь его была отлична от судьбы его товарищей по тайному обществу. Вместо каторги государь соизволил сослать его на жительство в Якутск без лишения, однако, чинов и дворянского звания. Но в Якутск он не успел доехать. Теща его, княгиня Шаховская, при содействии великого князя Михаила Павловича испросила монаршего соизволения, чтобы зятю было назначено пребывание в Верхнеудинске, куда более мягком по климату. Но и здесь он провел всего несколько месяцев. Бывший его сослуживец по Кавказу генерал-губернатор Лавинский добился его перевода в столицу Восточной Сибири, Иркутск, где Муравьев был назначен городничим, "в некотором роде то же самое, что у нас, в России, полицеймейстер", как объяснял он в письме родным.
Тут он построил себе весной тысяча восемьсот двадцать восьмого года поместительный дом, рубленный из кондового леса, в обхват бревно. Выписал из Москвы мебели — и для кабинета, и для гостиной, фортепьяно, чтобы учить дочь музыке. Двери дома нового городничего были широко открыты для иркутского а общества. Нередким гостем у него был и сам генерал-губернатор. Между тем за льготами следовали облегчения, подавались надежды на дальнейшее улучшение служебного положения в ближайшем будущем. Но, несмотря на близость к генерал-губернатору, продолжался и негласный надзор за иркутским городничим и особенно за его перепиской. Впрочем, догадываясь о перлюстрации писем (ее в те годы не избегла и сама императрица!), Александр Николаевич выставлял в них себя человеком, преданнейшим государю и правительству.
Поначалу и к Шиллингу, который привез ему письма от тещи, княгини Шаховской, и многих его петербургских знакомых, отнесся он недоверчиво. С большой долей насмешки писал он в Москву своему другу Ланскому: "Барон Шиллинг, по-видимому, так ко мне расположен, что не только всякий день, но и по пять, а то и по девять часов на день мы бываем вместе. Не знаю, какие может иметь он виды, но уверен, что господь, вращающий и располагающий сердцами человеков и умами их, не сделает его для меня вредным".
Но постепенно этот веселый и добродушный человек убедил Александра Николаевича, что притворяться он не умеет. Мало-помалу Муравьев отклонил от себя всякую недоверчивость и проникся к Шиллингу искренним расположением, хохотал над его рассказами о столичной жизни, с интересом расспрашивал об экспедиции, делился своими планами благоустройства сибирской столицы и с благодарностью выслушивал в ответ на редкость дельные советы. Страстный любитель шахмат, ожесточенно сражался он с бароном и за шахматным столиком, сокрушаясь, правда, что при всем старании не может одолеть столичного гостя.
II
Александр Николаевич оставил гостей обедать. Найдя в Шиллинге благодарного слушателя и компетентного советчика, он и за столом продолжал обсуждать s ним план переустройства города. Соломирский завладел вниманием дам — хозяйки дома, Прасковьи Михайловны, и ее младшей сестры княжны Варвары Шаховской, которая жила в доме зятя, надеясь проникнуть как-нибудь и дальше на восток, в Петровский завод, к своему жениху Петру Муханову, отбывающему там каторжные работы.
По другую сторону стола рядом с Иакинфом оказался учитель рисования маленькой дочери Муравьевых, Сонюшки, которую накормили раньше и отправили спать.
— Роман Михайлович Медокс, — отрекомендовался сосед. Был он невысок ростом, облачен в горохового цвета сюртук. Светлые, с рыжеватым оттенком, волосы спереди и на темени основательно поредели, хотя, судя по всему, было ему лет тридцать пять, не более. Маленькие, глубоко и близко посаженные серые глазки так и постреливали из стороны в сторону. Остренький носик словно обнюхивал все вокруг. Держался он, как и подобает домашнему учителю, скромно.
Иакинф и сам не мог понять, чем заинтересовал его этот человек. Может быть, та особенная тщательность, с какой он был одет? Сюртук старательно отутюжен, необыкновенной белизны белье было какое-то на редкость тонкое, запонки на манжетах слепили глаз.
Иакинф заговорил с ним. Медокс вежливо улыбался и отвечал на вопросы коротко и односложно.
Пытаясь разговорить соседа, Иакинф вполуха прислушивался к тому, о чем шла речь по ту сторону стола. Соломирский, польщенный вниманием двух дам, да еще столь хорошеньких, был в ударе. Пересказывал им столичные и московские новости, сыпал забавными анекдотами.
— Скажите, месье Соломирский, — спросила вдруг княжна Варвара, прерывая его болтовню, — неужто вы и в самом деле могли поднять руку на Пушкина? Я слыхала, вы вызывали его на дуэль и готовы были застрелить?
— Еще неизвестно, кто бы кого застрелил, — усмехнулся Соломирский. — Пушкин стреляет так же метко, как Байрон. А тот с тридцати шагов продырявливал шляпу пулями. Да и не настолько я кровожаден, чтобы жаждать смерти. Но то был вопрос чести.
— И все же…
— Пушкин совсем было отбил у нашего бедного Владимира Дмитриевича княжну Урусову, — вставил со своего конца стола Шиллинг.