Шрифт:
— Но пити, как ваша, нилизя. С булкэ, сахаэр нилизя, — убежденно говорил Ван.
— Ван-сяньшен, а откуда же чай повелся? — спросил Иакинф. — Давно ли он известен стал у вас?
— Зынай, неё зынай, — оживился Ван. — Сылушай. — И, снова усадив Иакинфа на кан, с жаром принялся рассказывать.
Не все Иакинф понял в его рассказе, но главное все же уловил.
Жил когда-то очень давно, в незапамятные времена, один человек. Когда ему исполнилось тридцать лет, он удалился от мира, поселился в уединенной хижине на склоне горы и зажил жизнью отшельника. Дни и ночи проводил он в размышлениях и молитвах. Но вот однажды, когда он сидел погруженный в священную книгу, ему вдруг нестерпимо захотелось спать. Как он ни боролся, сон одолевал его, голова опускалась на грудь, веки слипались. И вот, чтобы сон не прервал его благочестивых размышлений, а глаза не могли закрыться помимо его воли, отшельник схватил острый нож, отрезал себе веки и отбросил их в сторону.
Из этих-то век, отрезанных в борьбе со сном и усталостью, и вырос чайный куст. С тех пор вот уже много веков крепкий настой чайных листьев бодрит человека, гонит от него сон и усталость.
Говорил Ван так убежденно, так вдохновенно живописал достоинства чая, что Иакинф решил купить на дорогу несколько цибиков зеленого и десяток ящиков кирпичного — для подарков монголам в пути. Заплатил он за них, как потом выяснилось, втридорога.
Ван был доволен.
— Погоди, када Шамо ходи-ходи, шито тако чай понимай будешь, — предсказывал он Иакинфу.
Что такое "Шамо", Иакинф не понял. Ван объяснил: Шамо — Песчаное море, так китайцы называют пустыню Гоби.
Ни в лавке Вана, ни за весь день в городе Иакинфу не попалось ни одного женского лица.
— Ван-сяньшен, что это у вас тут ни одной женщины не видно? — не удержался Иакинф от вопроса.
— Нилизя. Наша Маймайчен мадама живи нилизя, — отвечал тот.
Оказывается, по китайским установлениям женщины на границу не допускаются, и потому в Маймайчене селятся одни мужчины. Сам Ван вот уже три года не видался с семьей.
Тепло распрощавшись с гостеприимным хозяином, который проводил его до городских ворот, Иакинф вернулся домой уже под вечер. Оставаться за кордоном дольше было нельзя: днем из Кяхты в Маймайчен и обратно можно было ходить беспрепятственно, но вечером, после того как на русской стороне пробьют зорю, а во дворе заргучея пустят ракету, на обеих сторонах запирались ворота и всем предписывалось сидеть по домам.
ГЛАВА ВТОРАЯ
I
Настал наконец долгожданный день отъезда.
Семнадцатого сентября поднялись вместе с солнцем, но границу пересекли только в пятом часу пополудни: миссии были устроены пышные проводы. Нарочно для этого прибывший из Иркутска протоиерей отслужил обедню. Затем местное купечество дало в честь отъезжающих обед. На нем присутствовало все кяхтинское общество во главе с Вонифантьевым.
Иакинф был в нетерпении. Он все порывался как-нибудь поскорее покончить с обедом. Но вытащить из-за стола гостей было не так-то просто, да и его собственная свита, казалось, не торопилась в далекое путешествие. Иакинф видел, как на другом конце стола менялись графины, как багровела лысина у иеромонаха Серафима, как оживлялся с каждой новой рюмкой отец Аркадий и все больше задумывался и без того исполненный меланхолии иеродиакон Нектарий.
— Выпьем, отче, по единой, но не по последней, — говорил Аркадий, подливая в рюмку Нектарию — Слышь, какой от нее дух шибает? Испей, испей, отче. Облепиха — она напиток дивотворный. Замолаживает! Истинно тебе говорю: замолаживает! От ней в человецех этакая развязка делается. Выпьешь, вот он тебе и рай богозданный. Опять же взгляни на закуску. А чем нас в Пекине потчевать будут, я неизвестен.
Закусить тут и в самом деле было чем. На обед купчины не поскупились. Были тут и волнухи, и грузди, и белые грибы в маринаде, и мелко изрубленные с луком и постным маслом соленые рыжики. В достатке было на столах икры — кетовой, осетровой, белужьей. Лукаво подмигивал розовый поросенок с воткнутым в рот пучком какой-то зелени, а рядом румяные пироги и кулебяки, жирные, сочные, с потрохами, с луком и яйцами, с мясом и капустой… Первых блюд было два — уха из хариуса и борщ на малороссийский манер, с ветчиной и сметаной. За ними следовала белуга в рассоле с грибами, запеченная в сметане осетрина, а для мирян — жаркое из баранины и утка с яблоками…
После двух-трех официальных тостов застольная беседа уже не имела общего стержня. Гости разбились на несколько обособленных кружков. В центре одного из них был иеромонах Аркадий, другого — Серафим, дальше слышался раскатистый бас Пальмовского.
По правую руку от Иакинфа сидел директор Кяхтинской таможни, статский советник Петр Димитриевич Вонифантьев.
Человек он был любопытный. Пожалуй, уже лет двадцать, как служил тут на китайской границе. Сменялись генерал-губернаторы сибирские, приходили и уходили губернаторы иркутские — гражданские и военные, приезжали на границу сенатские ревизоры, другой царь взошел уже на российский престол, а Вонифантьев по-прежнему сидел тут, как гвоздь, вколоченный по самую шляпку. Ничего на границе без его спроса не делалось, воля его была тут высшим законом.
Петр Димитриевич был несловолюбив, но в выражениях особенно не стеснялся, и злого языка его побаивались. Однако к Иакинфу он отнесся с заметной приязнью, охотно делился своими наблюдениями над китайскими чиновниками, предостерегал от разных опасностей, которые могут встретиться в пути. На прощание Вонифантьев подарил Иакинфу превосходное охотничье ружье, хоть и было оно архимандриту не по сану.
Они сидели рядом, поднимали время от времени партикулярные здравицы и болтали о том о сем. Иакинф не мог без смеха слушать рассказы старика про Головкина и его свиту. Очень уж забавно представлял Петр Димитриевич напыщенного посла, грубо-бесцеремонного Байкова, спесивого Клапрота. Нельзя было не подивиться меткости и вместе желчной едкости его характеристик.