Шрифт:
Изучая историю России с западноевропейской точки зрения, осознаешь последствия для нее отсутствия подлинного феодализма. Феодализм создал на Западе разветвленную систему экономических и политических институций, которые смогли пригодиться централизованному государству, едва оно пришло на смену феодальной системе, — как источник общественной поддержки и относительной стабильности. Россия же не знала феодализма в подлинном смысле слова, поскольку, после возникновения Московского царства в пятнадцатом и шестнадцатом веках, все землевладельцы оказались на положении подданных престола, а вассальные связи низшего порядка так и остались неизвестными. В результате вся власть оказалась сосредоточена в руках монарха. Линии власти шли с самого верха вниз; линий горизонтальных практически не было. То обстоятельство, что бразды правления оказались в руках монарха и его непосредственного окружения, означало, что в период кризиса государство непременно должно было дезинтегрироваться: в отсутствие монарха бразды правления бессильно провисали, а больше держать страну было нечем.
Так случилось в 1917-м и повторилось в 1991 г.: когда линии власти, контролировавшиеся исключительно Политбюро и Центральным Комитетом, оказались порваны в результате разногласий, возникших в руководящих органах партии, Россия распалась, причем столь же стремительно, как царская Россия за семьдесят четыре года до того.
Мне представляется в высшей степени примечательным то, как, в сопоставлении с этими событиями, быстро встала на ноги в политическом смысле Германия после беспорядков 1918 г. Император бежал в Голландию, повсюду появились Советы, но всего три или четыре месяца спустя — в стране избрали Национальное собрание и восстановили демократическое правление. В России такого не произошло. В германском обществе силы со сравнительно низших уровней подались вверх, чтобы заполнить временно образовавшуюся пустоту, тогда как в России, стоило пустоте образоваться на самом верху, ничего не осталось и на сравнительно низших уровнях управления. Лишь новый авторитарный режим, навязанный сверху, смог воссоздать нечто более или менее похожее на порядок.
Таким образом, мы находим в начале века скорее механически, нежели органически структурированное государство, не дающее народу участвовать в управлении страной и, тем не менее, одновременно претендующее на статус мировой державы. Стремление к этому статусу вынуждает государство форсировать промышленное развитие и поднимать уровень образования, что неизбежно приводит к большей разноголосице мнений и к пробуждению воли у частных лиц к принятию самостоятельных решений. Царская Россия в канун 1905 г. страдала от неразрешимого противоречия. Уже не столь малочисленная, чтобы ею можно было пренебречь, часть населения получила среднее и высшее образование, приобретя и западные взгляды на жизнь, а государство обращалось с этими людьми так, словно они по-прежнему оставались на уровне безграмотного крестьянства и были неспособны участвовать в решении вопросов государственной важности. Предприниматели и банкиры принимали большую часть решений, которыми обусловливались экономическое развитие страны и вопросы занятости, и все же не имели голоса в политической жизни, ибо политика оставалась монопольной прерогативой чиновничества. Здесь уместно напомнить, что в императорской России (равно как и в Советской России) для того, чтобы претендовать на участие в управлении страной, надо было обладать официальным рангом («чином») или быть членом номенклатуры. Подобная практика не давала возможности рядовым гражданам участвовать в управлении страной, что общепринято в демократиях западного типа, отдавая всю сферу политики в руки профессиональных чиновников. А эти чиновники присягали на верность лично царю, а вовсе не народу или стране в целом, и считали себя слугами царя, а не общества.
В результате сложилась ситуация, которая, как совершенно справедливо предсказывал Маркс, неизбежно складывается каждый раз, когда политическая форма — в данном случае жестко централизованная и инертная — перестает соответствовать общественно-экономическому содержанию — все более динамическому и многообразному. Такая ситуация самым естественным образом становится взрывоопасной. В 1982 г., когда я работал в Совете по национальной безопасности, меня попросили подготовить несколько тезисов важной речи, которую президент Рейган должен был произнести в Лондоне. Мой вклад в эту речь заключался в ссылке на слова Маркса, согласно которым существенный разрыв между политической формой и общественно-экономическим содержанием приводит к возникновению революционной ситуации. Однако подобный разрыв возник в то время в Советском Союзе, а вовсе не на капиталистическом Западе. Президент Рейган включил этот пассаж в свое выступление, реакцией на что стал взрыв ярости из Москвы: разумеется, этот язык там слишком хорошо знали и умели правильно интерпретировать, чтобы понять, что речь шла об объявлении политической войны всему коммунистическому лагерю. И гнев оказался только сильнее из-за того, что в Москве понимали: данное заявление было верным; советский стиль правления не соответствовал ни экономическому развитию страны, ни образовательному уровню ее населения.
Во многом аналогичная картина сложилась и в предреволюционной России. В октябре 1905 г., вслед за поражением в войне с Японией и прокатившимися по всей стране беспорядками, которыми это поражение сопровождалось, царское правительство почувствовало себя вынужденным дать стране конституцию и парламент. Разумеется, это было шагом в правильном направлении, позволившим сократить пропасть, уже образовавшуюся между политической формой правления и общественно-экономическим и культурным содержанием. Но, по ряду причин, реформы, дарованные в 1905-м и 1906 г., вскоре оказались выхолощенными. Царская власть, опираясь на реакционные группы поддержки, отказалась от своих уступок, потому что они были навязаны ей под дулом пистолета, тогда как либеральная и радикальная интеллигенция, восприняв эти уступки лишь как прелюдию к наступлению подлинной демократии, отказывалась оставаться в определенных ими границах. Таким образом, каждая из сторон, на свой собственный лад, саботировала конституционные перемены 1905–1906 гг., в результате чего прежняя напряженность сохранялась. Что, однако же, не означает, будто Россия была одержима революционной лихорадкой. Я не нахожу доказательств этому. Нахожу лишь специфические и вполне конкретные поводы для общественного недовольства, в большей или меньшей степени присущие любому обществу, но в случае России находившие неадекватные способы решения. В истинных демократиях накопившиеся подобные поводы для недовольства устраняются в ходе мягких революций, именуемых выборами. В ноябре 1994 г. распределение голосов на выборах в Конгресс Соединенных Штатов безошибочно сигнализировало о неудовлетворенности существующими условиями: поражение потерпели буквально все кандидаты от правящей Демократической партии. В результате изменилась расстановка сил в Конгрессе и произошла поразительно быстрая смена поведения Белого дома, в котором по-прежнему восседал демократ. Однако в царской России подобных возможностей не существовало. Недовольство накапливалось — и к зиме 1916–1917 г., в результате инфляции и перебоев в снабжении, население крупных городов оказалось настроено агрессивно и решительно.
Наконец, мне хотелось бы привлечь ваше внимание к проблеме крестьянства, которая кромешной тучей нависала над Россией со дня ликвидации крепостного права в 1861 г. и которую советская власть «решила» на свой лад, упразднив общинное землевладение и уничтожив при этом миллионы крестьян. Я сошлюсь на уже упомянутое выше нежелание со стороны русского мужика признать право частной собственности на землю. Такой подход выглядит анахронизмом и присущ многим примитивным народам. В случае с Россией он коренится в своего рода коллективных воспоминаниях о Золотом веке, когда земля была доступна любому, потому что малочисленное население страны было рассеяно по воистину бескрайней территории. Еще на рубеже двадцатого века большинство русских людей, как малограмотных, так и образованных, было убеждено в том, что, стоит отменить право частной собственности на землю, — и пригодной для обработки почвы с лихвой хватит каждому. Фактически же земли не хватало. Народонаселение увеличивалось с поразительной стремительностью: ежегодный прирост составлял от пятнадцати до восемнадцати человек на тысячу жителей. Премьер-министр Петр Столыпин произвел расчеты необходимой площади пахотных земель, которая могла бы прокормить ежегодный прирост населения, и пришел к выводу, что такого количества земли в стране просто нет, даже если встать на путь тотальной конфискации помещичьей. Единственным способом разрешить проблему перенаселения в сельской местности было повышение урожайности и индустриализация страны. Но деньги на существенное повышение урожайности отсутствовали, тогда как промышленность, хоть и разрастаясь, развивалась недостаточными темпами для того, чтобы обеспечить работой то количество рук, которое ежегодно высвобождалось на селе. В результате возникла взрывоопасная ситуация, которую многочисленные программы, инициированные Столыпиным (такие, как переселение или раздача крестьянам государственной собственности), могли бы ослабить, если бы на их реализацию имелось достаточно времени, а радикальная интеллигенция не толкала крестьян на установление собственных порядков.
В итоге императорская Россия на поздней стадии ее существования сохраняла серьезное внутреннее напряжение, обусловленное отчасти нежеланием царизма встать на путь демократических перемен, а отчасти — длительными и взрывоопасными настроениями русской деревни, которой не хватало пахотной земли, чтобы обеспечить работой всех ее обитателей. Однако действительно критическим фактором, тем фактором, который превратил частные и конкретные выражения недовольства во всеобъемлющее отрицание существующего политического, экономического и общественного порядка, — была интеллигенция. Русская интеллигенция, как радикальная, так и либеральная, придерживалась куда более левых взглядов по сравнению с западными интеллектуалами, она исповедовала утопические идеи, вычитанные из западной литературы, не имея возможности опробовать их на практике. Люди, приходящие к власти с готовыми планами великих преобразований, пытаясь реализовать эти планы, как правило, достаточно быстро осознают границы реформ, определенные укорененными обычаями и законными интересами людей. Например, администрация президента Клинтона взялась за дело, руководствуясь, скорее, радикальными планами, зародившимися в атмосфере теоретизированья шестидесятых годов, но буквально сразу же осознала, что, при всем благородстве намерений, замечательно выглядящее на бумаге не поддается воплощению в жизнь. Однако если амбициозным кандидатам в реформаторы не представляется шанса извлечь урок из претворения идеалов в жизнь, они не только продолжают исповедовать прежние утопические взгляды, но становятся их фанатическими приверженцами, преисполняясь уверенностью в том, что, стоит проявить необходимые решимость и силу, утопия непременно обернется явью.
Русские радикалы, до известной степени поддержанные в этом плане и либералами, противились реформам, потому что успех последних мог бы предотвратить революцию, а именно революцию они и рассматривали в качестве конечной цели. В 1906–1907 гг. было предпринято несколько попыток ввести либералов в правительство, но каждый раз они отказывались из страха быть обвиненными в сговоре с властью. Радикальная интеллигенция постоянно призывала сограждан подвергнуть правительство бойкоту и не иметь с ним ничего общего. Когда правительство ничего не предпринимало, интеллигенция обвиняла его в пассивности; когда делало уступки, интеллигенция считала их вырванными у чиновничества и требовала большего.