Шрифт:
В ночь окончания войны я работал. Верней, это была ночь после подписания в Берлине акта о безоговорочной капитуляции Германии, но мы еще не знали об этом. Никакие исторические уточнения не изменят того, что время от нуля часов 9 мая 1945 года до рассвета — ночь окончания войны, потому что в эту ночь народ дожидался выстраданных, счастливых известий.
Перводекадные дни мая, переменчивые, гонкие, сохраняли волокна закатного огня вплоть до полной темноты. Мгла, начинавшаяся в сумерках с канавных и овражных туманцев, постепенно накрывала город, грузнела, обдавала промозглым холодом. Несдуваемое, как и в крутые морозы, тучное облако пара клубилось над прудом.
Вечер перед этой ночью установился безветренный и как бы отворил ворота в тишину, где были протяжны, безмятежны, по-деревенски уютны звуки. Никогда раньше не сливались в моем восприятии голоса завода и живые голоса. Как ладно, соединенно в тот вечер катились в воздухе свист «кукушки», крик петуха, гортанный зов барана, дыдыканье пневматического молотка, детская песенка на холме, звоны вращающихся рольгангов, мычание коровы, альтовый сигнал электровоза!
Ночь поразила меня теплынью, а когда я шел на смену и поднимался на верх печей — звездами. Сколько их было! И светились совсем близко.
Работу газовщика, которую обычно выполнял с тщательной сосредоточенностью, я делал машинально: ожидали, что вот-вот объявят окончание войны. Но сказывалась привычка судить не по слухам, а по сообщениям Совинформбюро; война длилась слишком долго, верилось и не верилось, что она окончилась; кроме того, было ясно — пока Германия не сдастся официально, будут гибнуть наши воины.
Часа в два пополуночи, балагуря с люковыми и смологонами у питьевого фонтанчика, я заметил в проеме входа на верх батареи лицо старшего газовщика Кортуненкова. Проем смотрелся плоско, будто от косяка к косяку было натянуто полотно мрака. И вдруг оно как прорвалось и возникло лицо Кортуненкова. Казалось, оно озарило весь проем. Мне сделалось даже жутковато.
Кортуненков, задыхаясь, сказал, что когда он разговаривал по телефону с углеподготовкой, до него по индукции донесся чей-то женский голос, который кого-то уверял, что еще вчера под Берлином подписан акт о капитуляции фашистской Германии. Мы стали кричать и обниматься. Мною овладел такой восторг, что я поднял Кортуненкова в воздух. Он возмущенно толкнул меня кулаками. Я еле устоял, однако не обиделся.
Люковые побежали открывать стояки: коксовыталкиватель готовился выпихнуть из камеры коксовый пирог. Потом они открывали люки, сметали в печь уголь, зачеканивали круговые пазы крышек. Вернувшись к фонтанчику, послали меня проверить, верно ли то, что донеслось по индукции. Кортуненков был со странностями — от него не мудрено услышать и о голосе, исходившем из уст господа-бога.
Я пошел к начальнику смены. Тот сказал, что звонил диспетчеру цеха, справлялся, нужно ли верить тому, что донеслось по индукции. Диспетчер отшутился: он не склонен верить голосу, доносящемуся по индукции, тем более женскому.
Я вернулся на верх печей. Смологоны прогнали меня: разузнаешь, тогда придешь.
Домну «Комсомолку» освещали гигантские электрические огни. Она была на ремонте, и я знал, что сейчас на ней работает множество людей. По высотному мосту я бежал в доменный цех. Электровоз, весело названивая, влек за собой тушильный вагон, из которого вилось рубиновое пламя. В нутро ненасытного рудного двора втягивались гондолы с агломератом — над ними стекленел, змеясь, зной. Скиповая тележка мелькнула железным вытянутым задом, запрокидываясь над колошниковой площадкой, словно ухнула в домну.
Парень, волочивший сварочный аппарат, сказал, что кто-то из комбинатского начальства звонил в Наркомат черной металлургии и узнал, что фрицы капитулировали.
Сообщение, которое я принес, было встречено на батареях новым приливом радости. А когда пришла утренняя смена, тут уж началось всеобщее ликование.
Я наскоро помылся в душевой: не терпелось попасть на площадь перед центральными заводскими проходными. Пешеходов было еще мало. Сварной мост громко отзывался на мой топот. Я бежал навстречу солнцу, взошедшему над Железным хребтом. В детстве я представлял себе, что за хребтом есть колодец вроде нагревательных колодцев блюминга, только во сто крат глубже и жароустойчивей, вот из этого-то колодца и всплыло солнце и летело над хребтом в желтом дыму аглофабрик.
Посреди огромной площади плясали фэзэошники, обутые в колодки, воздух над нею молотили веселые деревянные стуки, дроби, стрекоты. Звучное эхо повторяло их возле степ заводоуправления и гостиницы. Фигурки пляшущих мальчишек мелькали в ярком свете солнца силуэтно-темными, по-чертячьи прыткими. Перламутровый трофейный аккордеон вертелся в руках большого мужчины. Приближаясь к плясунам, я узнал среди них Тольку Колдунова. Он как раз хлопал ладонями по своей широкой груди. Он тоже заметил меня и, наверно, решил «вжарить» чечетку понеистовей, позвончей, но чересчур сильно ударил рукой по подошве, отшиб пальцы и принялся дуть на них. Я засмеялся, Колдунов заорал: «Чего ржешь?» — и тут же как ни в чем не бывало поздоровался и велел приземистому пареньку, чтобы тот постоял в моих ботинках («Из тебя плясун, как из моего носа паровоз»), а мне отдал колодки. И мы с Колдуновым «бацали» до упаду, но без соперничества, как обычно было на барачных посиделках, а с чувством радостной победной обоюдности.
Покамест мы плясали, подвалил с завода рабочий люд. Охотников поплясать в колодках было великое множество. Уморившихся фэзэошников разували нарасхват. Только аккордеониста никто не сменял, и он играл без устали. Это именно он, мастер штукатуров, в группе которого учился Колдунов, и придумал вывести на площадь мужское общежитие, обув его в башмаки на деревянном ходу.
Среди толпы я углядел Васю Перерушева и Надю Колдунову. Они работали вместе на складе заготовок. После суда, хотя он оправдал ее, Надя побоялась вернуться в столовую. Она работала контролером в отделе технического контроля: помечала мелом на стальных заготовках, приплывших по рольгангам на склад, поверхностные изъяны, которые затем вырубались с заготовок пневматическими зубилами и выплавлялись горящей струей газового резака.