Шрифт:
Я не спросил Костю, не его ли я видел в киножурнале, посвященном освобождению Солнечногорска.
Выбирая за Костей картошку, я ждал, что он заговорит, а он молчал. И тогда я пустился на хитрость.
— Эх, слопать бы сейчас кавун весом этак на полпуда.
— Есть на базаре?
— Бывают. Привезут — нарасхват. Редко привозят. Наверно, некому бахчами заниматься.
— Ремень до последней дырки затягиваем, а ты арбуз захотел. Скорей всего вместо арбузов морковь сеют, лук... Впрочем, я бы тоже от арбуза не отказался. Вкусные, дьяволы! Тебе какие нравятся? Пятнистые или полосатые?
— Полосатые.
— И мне полосатые. Я больше люблю с черными семечками. Ты?
— С коричневыми.
— С черными сахарнее. Мякоть крупинками, алая.
— Ты забыл. Рассыпчатая и алая как раз когда коричневые семечки.
— Толкуй! Я тебя баловал арбузами, и я же забыл! Ты спишь себе, я встану на рассвете и на овощной склад. Арбузов навалом. Подползу, выберу парочку дяденек со свиными хвостиками — и драпать. Бужу тебя, ты брык ногами. Я арбуз под одеяло. У тебя в мозгу реле сработает и замкнет цепь на язык. Чмокаешь языком, вскочишь и руки протянешь: «Дай ломоток с тележный ободок».
— Правильно.
— Ага! А еще споришь.
В душе Кости, очевидно, назрела потребность в откровенном разговоре. Он объяснил мне, почему у него нет желания рассказывать о войне.
— Человек, Сережа, появляется на свет в крови. Вспоминают про эту кровь? Нет. Почему? Чтобы не омрачать любви. Ну и, конечно, из чувства такта. Для нас с тобой нет прекрасней страны, чем наша. Из любви к ней я убивал врагов. Но я — человек. И моя человеческая природа противится убийству. Я исполнял свой долг, но не хочу говорить о том, как убивал. Особенно детям. Если потребуется, они, придет время, исполнят свой воинский долг не хуже меня. Ты заметил, что и мои госпитальные товарищи, рассказывая о войне, опускают кровавые сцены? Убийство им ненавистно.
Он умолк и запрокинул голову. Солнце упало на его исхудалое, с желтоватыми веками лицо. Я подумал, что Косте на мгновение, наверно, вдруг особенно отрадным показалось то, что он остался жив, и ему захотелось обратить лицо к свету, который видишь даже при плотно закрытых глазах.
Костя опять принялся рыть картофель, нажимая на лопату раненой ногой, и потел от боли. И я старался не смотреть на него. Влажные пятна, что разрастались на гимнастерке, и капли, набухавшие на лбу, вызывали во мне щемящую и, как я думал тогда, девчоночью, следовательно унизительную для меня, жалость к Косте. Порой я косил на него глазами и, должно быть, краснел, встречая его пытливый, стерегущий взгляд.
Почему он так пристально смотрел на меня? Хотел понять, как я принял его рассуждения? Или прикидывал, можно ли мне открывать тайны?
Я ждал, но больше Костя не захотел говорить о войне.
Глава девятая
Бабушка обрадовалась, что мы накопали целых три мешка. После того как ссыпали картофель в подпол, она оторвала от продуктовой карточки талон номер шесть. На этот талон перед праздниками в магазине выдавали водку.
Цветом водка напоминала сукровицу, разила кормовой свеклой и керосином. Пили мы жестяными крошечными стопками, еще не опорожнив и половины бутылки, опьянели. Бабушка плясала под патефон «Во саду ли, в огороде». Она топала на западне, чтобы было больше грому. Какая же выпивка без грому? Лицо у бабушки, когда она молотила пятками, было яростно-веселое.
Костя, ковыляя вокруг бабушки, задорно покрикивал:
— Сыпь, бабуся, подсыпай, шибче вжаривай, чтоб косой ефрейтор сдох.
Когда опустела поллитровка, Костя пошел по бараку искать талон номер шесть.
За водкой мы отправились вместе. Шагали быстро. Боялись опоздать в дежурный магазин: он закрывался в полночь. Сквозь тучи не проблескивало ни звездочки. То ли потому, что была густая сухая темнота, то ли так подействовал хмель, — фары грузовиков виднелись, как сияние сквозь хрусталь. До этого я не представлял себе, что ночь может быть такой прекрасной от автомобильного света: лучи вперехлест, лучи встык, лучи, протягивающиеся на стенах будок, лучи, мерцающие сквозь клубы коричневой пыли, лучи, встающие из черноты междугорий. Будто в озарении магниевых вспышек, прокатил через перекресток тяжелый танк, таща вереницу прицепов, груженных капустными вилками; на последнем прицепе сидели солдаты. Луч чиркнул по морде лошади и зажег в зрачках ее огромных глаз рубиновые пятна.
— Здорово-то как!
— Чем, Серега, восхищаешься?
— Вон у той лошади... Не туда смотришь. Вон у той, которая с испугу только что в кювет брыкнулась. Какие у нее были рубиновые зрачки!
— Восхищаешься? — переспросил Костя и шагнул к лошади, чтобы помочь ей.
Тротуар был каменный. Шип Костиной клюшки выбивал из скальника искры.
На шоссе раздавались храп тракторов, нытье газогенераторных машин, стрекот тележных колес о брусчатку.
У трамвайной остановки Тринадцатого участка к нам подбежала Нюра Брусникина. Взвизгивая, она повисла на шее Кости. Он уперся клюшкой в щебень и держал на слегка склоненной шее ликующую Нюрку. За последний год она стала выше ростом и, как говорили бабы, разбедрилась.