Крюков Федор Дмитриевич
Шрифт:
Ермаков, только что вставший и умывшийся, чувствуя бодрость во всем тело, крепость в мускулах и потребность двигаться, работать, с особенным удовольствием черпал воду из колодца для лошадей. С мокрыми волосами, без фуражки, в серой блузе, он напевал и насвистывал веселые молитвы, подчиняясь безотчетному чувству радости и молодости. Пробуя развившиеся и окрепшие за лото мускулы, он поднимал на вытянутой руке ведро с водой, затем делал всевозможные приемы на «турнике», которым служила толстая, далеко вытянутая, сухая ветка старой груши, приготовился было уже выполнить с разбегу «гоп на воздухе», как вдруг сзади его раздался голос:
— Здравия желаю, Василий Данилыч! Ермаков оглянулся и увидал в воротах сада полицейского казака Гаврилу с большой медалью па груди.
— Мое почтение, Гаврила, — весело отозвался Ермаков, не замечая его встревоженного вида.
— Папаша дома будут али в церкви? — спросил Гаврила, дышавший тяжело и устало.
— В церкви. А что? Ты бежал как будто? — спросил в свою очередь Ермаков, обращая внимание на встревоженное его лицо.
— Так точно. Происшествие случилось.
— Какое? драка или кража?
Ермаков спрашивал довольно равнодушно и спокойно, привыкши постоянно слышать о подобных мелких происшествиях в станице.
— Нечаева Никиты сноха удушилась… — сказал Гаврила.
— Да ну?! — воскликнул, вдруг бледнея, Ермаков.
— Так точно.
— Наталья? Не может быть! почему? с чего? Гаврила недоумевающе пожал плечами.
— Господь ее знает, — сказал он своим ровным, глухим, замогильным голосом. — Сейчас с петли сняли. Помощник атамана пошел составлять протокол, папаше вашему велели доложить…
Всевозможные мысли вихрем понеслись в изумленной голове Ермакова. Вопрос возникал за вопросом быстро, стремительно, и ни на один не нашлось ответа.
Это «происшествие» было так неожиданно и дико, так ни с чем несообразно, ненужно, так поразительно и ужасно!
— Никиты-то Степаныча самого дома нет, — продолжал Гаврила тоном в высшей степени равнодушным: — Уехал со старухой на ярмарку. Удивила баба, нечего сказать! Никто от нее не думал. Такая хорошая, молодецкая женщина, красивая… Ведь, сказывают, коров сама прогоняла, как к утрени звонили, а через какой-нибудь час с петли сняли! Теплая еще была, говорят… Кабы на этот случай кто кровь мог пустить, может быть, и спользовали бы… а то народ-то все несообразный случился… Так в церкви, говорите, папаша-то? — поспешно спросил он деловым тоном. — Пойду доложу. Счастливо оставаться!
Ермаков оделся и отправился туда, на место «происшествия». Недавней бодрости его как не бывало… Ноги как-то вяло двигались, и сознание какой-то беспомощности проникало все существо, точно чем-то тяжелым и огромным придавили его. Маленьким, слабым и бессильным почувствовал он себя теперь. Сердце сжалось и заныло тупой, неосмысленной болью, но ни слез, ни сожалений не нашел он в себе…
Около дома и в воротах Никиты Нечаева, с улицы, столпилась гурьба босоногих ребятишек, которых выгнали, очевидно, со двора. На дворе около кухни толпились взрослые… В центре этой толпы, за небольшим столиком, на некрашеном табурете, восседал помощник станичного атамана, старый урядник с длинными усами, и рядом с ним писарь Артем Сыроватый.
— Так ты чего же, старая ведьма, не смотрела за ней? — допрашивал помощник атамана маленькую, сморщенную, согнутую старушонку, стоявшую перед ним с таким угнетенным видом, точно она была уже приговорена к смерти.
Старушонка эта, как оказалось, ночевала в минувшую ночь у Нечаевых вместе с Натальей. Это была та самая знахарка Сизоворонка, про которую Наталья недавно еще рассказывала Ермакову.
— Да кабы знать, кормилец ты мой! — говорила она дрожащим, испуганным голосом, обнаруживая два желтых зуба. — А то кто же от нее думал этого? Я разбудила ее: «Вставай, говорю, Наташка, коров прогоняй», а сама пошла по дому, у меня своя какая ни есть домашность… И ведь ничего-то, ничего этакого неприметно было! Вставала, коров прогоняла, печь затопила… Ах, ты, Господи, Господи, Царь Небесный!.. — вдруг залилась она разбитым, дребезжащим голосом.
— Ну, ну, ну! — крикнул помощник атамана и грозно зашевелил усами. — Завыла! Дальше говори!..
Старуха тотчас же примолкла и проворно стерла свои красноватые глазки краем холстинной занавески.
— Да чего дальше-то? — слезливым голосом продолжала она. — От утрени уж народ стал идтить, а я вспомнила, что рубаху блошную тут забыла. Пошла за рубахой… вот она, вот рубаха-то!..
Старуха показала из-под занавески какой-то холстинный сверток…
— Да ну тебя к черту, не показывай! — с брезгливым видом крикнул помощник атамана. — Не видал я рубах, что ль!..
— Пошла я за рубахой-то, — продолжала старуха, быстро спрятавши сверток опять под занавеску, — в курень вхожу — никого нет. Кликнула — никто не отзывается… Ну, в кухне, должно быть, — думаю… Вышла из куреня-то, гляжу: телята спущены с базу, а нет никого, и кухня топится… Глянула я, кормильцы вы мои, в амбарчик-то; зачем он, думаю, растворен? а она… висит… моя голубушка…
Сморщенное, коричневое лицо старухи перекосилось и сморщилось еще больше; она готова была опять залиться неудержимыми слезами, но помощник атамана снова зашевелил усами, и она продолжала еще более слезливым тоном: