Шрифт:
— В Чжэннаньпу?
— Куда хочешь!
Похоже, сказал он это специально, чтобы я оценил свое новое положение. Трудно поверить, что этот неотесанный мужлан может проявить столько тонкости. Я взглянул на него. Лицо его оставалось невозмутимо-спокойным. Все равно я был ему признателен.
Потом он расспросил о моей семье, о прошлой работе и ушел, сказав напоследок:
— Не перегревайте комнату и смотрите не угорите. А лучше сделайте дырки в бумаге на окнах.
Он не сказал, чтобы, закончив с печью, я шел на работу.
Трещины я заделал быстро. Вымыл лопату и поставил ее разогреваться, снял со стены мешочек, приготовил в жестянке тесто и напек себе блинов...
Доев блины, я встряхнул газету, в которой хранилось просо, развернул ее и укрепил на стене у своего изголовья, прикрыв вылезшие остья соломы. Стало немного чище. Ну уж сегодня я не пойду смотреть ни на каких лошадей! Достал вчерашний окурок, закурил и блаженно растянулся под свежей газетной «заплатой».
Над моей головой Кастро яростно призывал к мировой революции, Кеннеди твердил о своей политике «Новых рубежей»; западные страны рекламировали «общество всеобщего процветания», стремясь одурманить народные массы; где-то выбирали «королеву молока»... Как же далеко, бесконечно далеко было все это от меня. Как-то сложится моя жизнь здесь? И в этой миром забытой убогой деревушке, которой не коснулся прогресс, я находил согревающую душу тепло, даже какую-то новизну. Когда в детстве я убегал в комнаты слуг, старшие всегда бранились: «Не смей с ними водиться, они тебе неровня!» Позднее мне довелось войти в круг интеллектуалов. Они создали в своем воображении возвышенный образ рабочего в белой рубашке, синей куртке и холщовой кепке, со здоровым цветом лица, который бодро шагает по широкой дороге, освещенной солнцем. Когда нас призывали «учиться у трудящихся», я не имел о них ни малейшего представления. В лагере со мной сидели только интеллигенты да уголовники. И вот наконец здесь, в этой деревушке, я оказался среди трудящихся. В них есть оптимизм, они внутренне свободны и совсем не похожи на заключенных. Такого я не ожидал. Пусть они бедны, неразвиты, порою грубоваты — мне хотелось сравнить их с алмазами, нуждающимися в огранке. Вспомнив все виденное и слышанное накануне, я улыбнулся.
Чжэннаньпу разочаровал меня. Я тащился туда за 30 ли и совершенно стер ноги. В сущности, это обычное поселение, только огороженное стеной, некогда оно было основано богатым скотовладельцем. Почва вокруг — сплошь песок и камни; до гор — рукой подать; вся растительность — тучи сорняков. Внутри стены — дюжина домов, меньше, чем в нашей деревушке. Крепостные ворота давно сняты, и провал в стене зияет, словно отверстая пасть. И все-таки здесь почта, кредитный кооператив, магазинчик, милиция — не просто городок, а настоящий политико-экономический центр. Сегодня — базарный день, на рынке полно народу, как на восточном базаре из голливудского фильма.
Первым делом я отправил письмо матери, сообщил, что освободился из лагеря, что теперь я настоящий работяга, живущий собственным трудом, что питаюсь хорошо, что поправился и загорел... Говорят даже, что я теперь такой крепыш — ну вылитый сталевар с советского плаката «Ты потрудился на благо родины?». Ничем более существенным, чем бодрый тон, я ее порадовать не мог.
Все наши, Начальник в том числе, просили меня отправить их пухлые письма, наверняка набитые просьбами о скорейшем переводе. На дверях почты — провинциальная газета недельной давности с рекламой советского фильма «Алые паруса». Я знаю — это по Грину. Алые паруса, алые паруса... Только вообрази; девушка, похожая на Ассоль, приносит тебе счастье... Каково, а?
За десять минут я прошел всю улицу из конца в конец. На полках магазинчика пылилось несколько отрезов, одеяла и, конечно, соль. Объявление на темной продымленной стене гласило; «Замечательный новый продукт: дешевые иракские финики — два юаня за цзинь!» Красная бумага выцвела. Дедок, греющийся у печки, сказал, что это дело давнее, почитай полгода прошло.
На рынке несколько десятков стариков торговали вялой морковкой и картофелем. Один приволок немыслимо древнюю тощую овцу, и за 150 юаней в нее буквально впились рабочие из каменоломни. Я смотрел, как они уносили ее, даже не позволив идти самой, и у меня текли слюнки. Мяса с нее будет цзиней двенадцать... Но я-то и прицениться к баранине не смел.
Объектом моих вожделений была морковь. Даже картошка — и то уже слишком. Я подошел к продавцу, чья морковка показалась чуть свежее.
— Сколько?
— Юань шестьдесят фэней.
Удивляться нечего. Я ткнул пальцем в картошку:
— А это?
— Два.
— Дороговато!
— Да? А вы попробуйте, погните спину в поле, небось побольше запросите!
— Ладно вам, меня этим не удивишь, не через такое прошел. Что, не верите? — Я взглянул ему в глаза.
Он недоверчиво хмыкнул. С холодной улыбкой я сказал:
— Так вот, меня недавно освободили... из лагеря... Дошло?
— Понял, понял...— Старик выглядел испуганным.
— Ну, отдадите картошку подешевле? — Я специально вышиб его из равновесия, прием хорошо известный. — Другие вон три цзиня картошки отдают за пять цзиней моркови.
— Нет, дешевле не выйдет, — старик недостаточно испугался. И все-таки он попался на мою уловку. — Но за три цзиня картошки и я отсыплю вам пять цзиней моркови.
— Правда?
— Еще бы! — сердито буркнул старик.— Три цзиня картошки на пять цзиней моркови, верно?
— Договорились! — Я скинул со спины корзину.— Сначала картошку!
Я отсчитал ему деньги. Вчера нам выдали по 18 юаней, месячный заработок, а работали-то мы всего день — тоже ведь удача! Старик достал самодельный безмен. Потом мы препирались из-за точности веса. Наконец он пересыпал картошку в мою корзину.
— А теперь за эти три цзиня ты отсыплешь мне пять цзиней моркови!
Старик, нимало не задумываясь, взвесил морковь. Я высыпал картофель обратно в его короб, взгромоздил свою корзину с морковью на спину и зашагал прочь.