Шрифт:
Мы снова сделали вираж и увидели стадион с белой, красной и желтой разметкой. Там бегали спортсмены, совсем как тогда, когда я был в коме. Я снова вел репортаж. Все шло гладко, удачно, пока я не заметил, что рядом с воротами лежат эти старые, замасленные части эскалатора — те самые, которые я видел тогда разложенными на станции «Грин-парк». Как только я их увидел, все пошло наперекосяк. Все перепуталось: действия в моем доме, подчиненные Наза, спортсмены и репортаж — все. Спортсмены спотыкались, натыкаясь друг на друга; поток моей речи прерывался и пересыхал; мусорный мешок у хозяйки печенки лопался, разбрасывая протухшие, заплесневелые шматы несъеденной печенки по всему двору; цепи качелей обрывались; черные коты орали и гонялись за собственными хвостами. А тут еще наш самолет — самолет, который мы выстроили, переплетясь телами: мотор его глох, он круто пикировал вниз, на землю, поверхность которой сминалась, будто старая жестянка…
За секунду до катастрофы я проснулся в холодном поту и почувствовал неприятный запах застывшего жира.
9
Жир сделался, что называется, настоящей проблемой. За следующие несколько дней и недель хозяйка печенки пережарила небольшую гору свиной печенки. У нее постоянно работали три или четыре сковородки. Возможно, она не сама этим занималась — возможно, это помощники, подчиненные Энни, бросали все это на огонь, ломоть за ломтем, ждали, пока ломти начнут извиваться и скворчать, переворачивали и снимали их с огня, снова и снова. Кто бы там непосредственно ни занимался готовкой, но жира выпаривалось такое количество, что им был окутан весь дом. Он засорил вытяжку, труба которой была повернута в сторону окна моей ванной. Прочистить эту наружную часть оказалось трудно — к ней было не подобраться изнутри. Пришлось нам нанять этих мойщиков окон — таких обычно видишь болтающимися с верхушек небоскребов, — чтобы они пришли и выскребли жир. Делали они это, подвиснув рядом с трубой. Зрелище было не для слабонервных. Я велел на всякий случай очистить двор под ними. Мне ли не знать, как и что падает с неба.
Эти люди не упали — зато падали коты. Именно это я видел в день первой реконструкции, когда прижался щекой к окну на повороте между этажами, моим и тем, где жила хозяйка печенки, а потом отвел голову, — черный мазок, который я принял за оптический обман. Это был не обман — это один из черных котов упал с крыши. К концу второго дня реконструкций упало три. Все насмерть. Поначалу мы купили только четырех; одного для создания нужного мне эффекта было недостаточно.
— Что будем делать? — спросил Наз.
— Еще достаньте.
— Сколько еще?
— Если каждые два дня будем терять по три, при такой частоте, пожалуй, понадобится довольно много. Непрерывно пополняющийся запас. Подавайте их туда, наверх, по мере необходимости, и все.
— Вас это не расстраивает? — спросил Наз два дня спустя, когда мы вместе стояли у меня в кухне, глядя, как внизу, во дворе, один из его подчиненных засовывал расплющенного кота в мусорный мешок.
— Нет. Нельзя же рассчитывать, что все сразу получится идеально. Идет процесс обучения.
Более серьезную проблему представлял собой пианист. Однажды я застукал его на месте преступления, за намеренным жульничеством — вот это меня действительно расстроило, всерьез. Я всю вторую половину дня провел, сосредотачиваясь на нижних участках лестницы, изучая то, как свет падает через большие окна на узорно выложенный пол. Как я уже упоминал, на полу был повторяющийся узор. Прямой солнечный свет, падая на пол, как это бывало каждый день в течение трех часов четырнадцати минут на третьем этаже, заполнял собой белые коридоры между прямыми черными линиями узора, словно заливающая лабиринт вода, в замедленном режиме. Я успел понаблюдать за тем, как это происходит, на верхних этажах, и теперь работал на нижних. Я заметил, что тут, внизу, свет казался глубже — более плотный, менее летучий. Наверху в нем было больше пылинок — их поднимал туда теплый воздух на лестничной клетке. Достигнув верхних этажей, они зависали, словно звездочки в огромных галактиках, почти без движения, и от этого воздух казался легче.
Короче говоря, я лежал на полу, наблюдая за этим явлением — можно сказать, размышляя, — а фортепьянная музыка тем временем шла по кругу, повторялась в фоновом режиме, и тут я увидел, как навстречу ко мне по лестнице поднимается пианист.
Это, разумеется, было физически невозможно — в этот самый момент я слушал, как он репетирует Рахманинова двумя этажами выше. Возможно или невозможно, но он был здесь, поднимался по лестнице навстречу ко мне. Заметив меня, он резко остановился, потом решил повернуть назад, но было уже поздно — он понял, что игра проиграна. Он снова сделался неподвижен. Его глаза без особой надежды забегали по лабиринту этажа, словно ища выход из затруднения, в котором он оказался, и в то же время понимая, что не найдут; его лысая макушка побелела больше обычного. Он промямлил:
— Здравствуйте.
— Вы что… — начал я, но не смог закончить фразу. Меня накрыла волна головокружения. Фортепьянная музыка по-прежнему лилась из его квартиры в залитую солнцем лестничную шахту.
— У меня было прослушивание, — пробормотал он.
— А кто же тогда… — спросил я.
— Запись, — объяснил он, по-прежнему бесцельно блуждая глазами по этажу.
— Но в ней ошибки! И повторы, и…
— Моя запись. Я сам ее сделал, специально. Это ведь практически одно и то же.
Теперь настала моя очередь побелеть. Зеркал в доме не было, но, будь они здесь и посмотри я в одно из них, я несомненно увидел бы себя абсолютно белым — белым и от ярости, и от головокружения.
— Нет! — закричал я. — Нет, не одно и то же! Никак не одно и то же — нет!
— Почему?
Его голос был по-прежнему монотонным и невыразительным, но слегка дрожал.
— Потому что… Это же совершенно не то! Это не одно и то же, это ведь… Совсем не одно и то же!