Шрифт:
По-прежнему не открывая глаз, я наблюдал за тем, как мешки, поднимаемые с пола кабины, появляются на свет. По моему телу снизу вверх распространилось ощущение подъема; я почувствовал, как поднимаются органы у меня внутри. Я наблюдал за тем, как реконструктор-тайт-энд отделяется от очереди у окошка информации и, наблюдая за этим, ощущал себя невесомым, легким и в то же время плотным. Когда он отделялся, плечи его наклонялись так, что левое было немного ниже правого; вот они накренились, подобно крыльям самолета, описали полукруг по воздуху над ковром, а потом снова выпрямились; он же тем временем проскользнул к самому концу очереди, двигаясь параллельно стоящим в ней людям, и направился к двери.
Я резко, со вздохом, выдохнул воздух, открыв рот, как человек, вынырнувший из глубины и появившийся на свету, — и, когда воздух из меня вырвался, открыл глаза и раскрутил всю сцену, выдохнул на свет и ее. Все вышло в точности как надо, все было на месте, где положено, и вело себя как положено: банк, дорога, линии на ней, фургон. Из дверей появлялся реконструктор-тайт-энд. Затем появлялся и я сам, появлялся из машины и скользил через дорогу к дверям банка, натягивая хоккейную маску, а мое скольжение и натягивание воспроизводили четверо других реконструкторов-грабителей, скользивших из четырех различных положений — с двух сторон двух машин — к одной и той же точке, к одной и той же двери, будто синхронные пловцы, скользящие из углов бассейна к центру, чтобы образовать там фигуру.
Фигура эта была мне знакома — знакома очень хорошо. Я знал, какая часть куда движется и как меняет форму целое, потоком перемещаясь по земле. Я это создал; я это выдумал. Я наблюдал за всем этим извне, набрасывал и прикидывал сбоку и сзади. Я переносил составляющие и ракурсы действия в назовы таблицы, на его пирамиды и диаграммы, смотрел, как они собираются и растворяются в струйках пара, поднимающихся от поверхности моей ванны. Я раз за разом занимал свое положение здесь, повсюду перемещался, шагая, поворачиваясь, размахивая, пока каждая моя частичка не поняла на инстинктивном уровне, куда ей двигаться в каждой точке своей траектории. Но с данным моментом ничто из этого сравниться не могло. Когда мы с остальными ворвались в двери, чтобы занять свои места в фаланге, я понял, что нахожусь где-то не здесь; что я добрался до некой камеры, очень хорошо мне знакомой, до отсека, расположенного глубоко внизу, под внешней поверхностью движений и позиций. Я находился в самой середке схемы, сливался с ней, был ее частью, а она тем временем менялась и, в который раз имитируя саму себя, преобразовывалась и начинала становиться настоящей — здесь, сейчас.
Дефиле раззявило рот. Все границы — предметов и поверхностей, окошек и экранов, ковра, даже границы секунд — как будто отодвинулись, оставаясь на своих местах; обычные расстояния и измерения сделались огромными. Я мог бы сделать что угодно — другие и глазом моргнуть не успели бы: мог бы все кругом обежать, выйти и переставить машины на улице, поменять местами младенцев в колясках, вскарабкаться по стене банка и прогуляться по потолку или же просто постоять там вверх ногами. На деле же я остался внутри того момента, когда проходил мимо реконструктора-грабителя номер один, пока он стоял над охранником номер три в самых дверях. В этом моменте, во мгновении, когда я проносился мимо него, я задержался надолго, осмысливая положение его ноги, угол его колена, прямую линию его левой руки, державшей охранника снизу, в то время как правая рука, поднятая так, что кисть оказалась на уровне головы, приставляла к голове охранника пистолет. Я втянул в себя все до капли, вобрал, словно промокашка или сверхчувствительная пленка, дождался, пока оно пройдет насквозь, через меня, в меня, пока я сам не стану поверхностью, на которой оно появится.
Потом вступил звук — звук ружья, стрелявшего на испуг. Звук был настолько удлиненным, растянутым, что сделался мягким и пористым, и оттого словно замедлился, полностью перешел в гудение, тихое и успокаивающее. Штукатурка на потолке раскрошилась и полетела вниз, тихонько, кусочками — снежок-пудра. Cвою реплику произносил реконструктор-грабитель номер два:
— Всем лечь.
Эту реплику он не прокричал, а скорее произнес голосом, лишенным интонации — ничего не выражающим, обычным, совсем как голос, каким я велел реконструкторам-мальчишкам из шиномонтажа произносить их реплики во время реконструкции с голубой дрянью. Эта реплика тоже была удлиненной; она словно растянулась по обе стороны от себя самой, выстроила себе внутренний отсек, где ее можно было почти неуловимо произносить, укладываясь в произнесение более долгое — произносить в мельчайших подробностях, нежное эхо.
Потом все стихло. Посетители и служащие, настоящие, заменившие реконструкторов-посетителей и реконструкторов-служащих, которых мы отстранили, лежали на полу, как дети, укладываемые спать. Над ними, как свисающая с кроватки радионяня, ходило из стороны в сторону ружье реконструктора-грабителя номер два. Я тоже повел своим в сторону, заставил его описать по залу дугу, такую, будто маятник часов перенесли в горизонтальную плоскость — маятник старинных часов, медленный, монотонный, повторяющий одно и тоже движение.
Тут раздался другой звук — позвякивание треснувшего стекла; это номер четыре приступил к реконструкции разбивания первой двери тамбура; потом из этого звука вырос второй — номер четыре приступил к реконструкции разбивания следующей двери. Стекло было высокотехнологичным, современным стеклом, что крошится мелкими кусочками и осыпается, а не разбивается на неровные осколки; осыпалось оно мягко, позвякивая, как музыкальная шкатулка — старая, антикварная, вызванивающая медленную, высокую мелодию, колыбельную.
Я принялся за цепочку, которую мне полагалось реконструировать в этот момент: начал перемещаться по залу, через разбитый тамбур, чтобы присоединиться к номерам четыре и пять, взять один из мешков и отнести его назад, к двери, а потом на улицу. Это я тоже отрепетировал бесконечное число раз — но теперь все было по-другому. Мешок, совсем как фургон, был более весомым, чем мешки, которыми мы пользовались прежде: его плетение было более равномерным и повторяющимся, нить — более волокнистой, маленькие, обособленные скопления букв и цифр, разбросанные по его поверхности, — более загадочными, чем на тех, что я носил на репетициях. Он был более мешковатым. Вздувался он совсем как мусорный мешок у хозяйки печенки — неравномерно вздувался, слегка неуклюже. Поднять его было трудно; я почувствовал, как он растягивается, почувствовал, как его вес рассеивается по верхней части моего тела, действует на каждый мускул. Теперь все мои мускулы были сочленены, работали сообща, сливались, пока я его нес, воедино, сливались, не дожидаясь моих объяснений, как им сливаться.