Шрифт:
Пошли, как условились, колонной на полном ходу. Взлетел на холм первый танк и тут же на глазах развалился от мощной фугасной мины. Взял влево второй — взрыв от мины показался поменьше, но сорвало башню, и машина загорелась. Круто вправо, стараясь обойти мины, взял курс третий танк, но по башню влетел в болото.
— Васька! По кромке болота и краю холма!
— Понял, командир, — с каким-то чрезмерным, как мне показалось, спокойствием ответил механик, и машина, пробуксовывая на кромке примерзшего болота, пошла, огибая начиненную минами возвышенность.
За холм проскочили два танка. Тяжелые, тридцатипятитонные, Т-34 размесили корку болотной трясины, и следующая, шестая машина пройти уже не смогла.
Сколько ни старался я потом восстановить в памяти хронику развернувшихся за холмом событий, так и не смог. Помнил только, как давил стоявшие за холмом минометы, пушки и их прислугу, в упор расстрелял в капонирах бронетранспортер и тягач. Помнил, как, развернув свою машину, быстро погнал ее к своему второму танку, который к этому времени уже горел. Его люки были закрытыми, но механик-водитель и радист оказались живыми. Я решил подогнать свою машину к горящему танку, прикрываться им от вражеского огня, и пересадить оставшихся в живых танкистов к себе.
Но до конца задуманное сделать не удалось. Вражеская «пантера» все же рассмотрела за горящим танком корму моей машины, и две подряд 88-миллиметровые бронебойные болванки, прорвав около катков баки, влетели в моторную часть и трансмиссию. Танк стоял с наклоном вперед, поэтому огненная лава из пробитых баков стала быстро заливать боевое отделение. Остановить огонь было невозможно: снаряды могли взорваться в любую секунду. Я приказал покинуть машину. Укрылись в немецких окопах, ожидая взрыва и прикидывая пути отхода.
Пока немцы не вернулись на свои раздавленные позиции, уходить удобнее всего было по маршруту, по которому шли сюда. Мин там нет, человек не танк — на замерзшем болоте хоть на животе, но пролезет. На половине дороги остались в болоте танки, которые при необходимости поддержат огнем. Но вот беда: нельзя бросать танк. Несмотря на перебитый болванкой мотор и полыхающий внутри машины огонь, считалось, что огневая часть его еще цела, и если она чудом сохранится, танкисты обязаны были возвратиться и вести бой до последнего патрона. Иначе трибунал, карающий скоро и строго.
Многие фронтовики помнят сгоревшие в бою танки. Как правило, ото сброшенные взрывной волной башни, развороченные бока с зияющими огромными дырами, разбросанные катки и гусеницы.
С нашим танком этого не произошло. То ли днище машины оказалось слабым, то ли по каким-то неизвестным нам законам взрывная волна ударила вниз. Обвалилось днище, выпали остатки мотора, боеукладки, сидений механика и радиста, а внешне танк смотрелся вполне исправным. Даже катки остались целыми, а пушка грозно смотрела во вражескую сторону. Другой танк взорвался, похоронив командира и заряжающего.
Ночью выбрались на свой передний край. Командир стрелковой роты, уже довольно пожилой человек, молча обнял каждого из нас и, смахнув что-то с глаз, сказал:
— Все видел сам, рассказывать не надо. С ротного фланга между двумя холмами хорошо было видно вас, горемычных.
Выпили из запасов ротного найденного им во фрицевском офицерском блиндаже коньяку, помянули добрыми словами погибших, пожелали всем удачи — ив путь, разыскивать свои тылы.
На следующий день меня арестовали. Произошло это буднично и тихо. Вызвали в штаб, приказали снять ремень с пистолетом и погоны, отобрали наган. Документы и награды не тронули, поэтому в левом кармане остался лежать немецкий вальтер.
— Как это вы, бывший лейтенант, целый боевой танк оставили врагу? — как бы даже с теплотой спрашивал капитан из военной контрразведки.
— Во-первых, почему бывший? Меня никто не разжаловал! Во-вторых, не пойму, о каком целом танке идет речь? — отвечал я.
— Не волнуйся, миленький, разжалуют тебя быстро, да и к стенке поставят без проволочек, — тем же мягким голосом отвечал капитан. — У нас все уже оформлено. Вот оно, официальное разведдонесение.
За свою короткую жизнь я немало пережил, вытерпел, забыв, что такое слезы, а тут не выдержал — заплакал. Текли они по щекам из закрытых глаз, бессильная ярость клокотала в груди. Понимал, что происходит что-то непонятное, жгуче-обидное, несправедливое.
— Так чем докажешь свою невиновность? — невозмутимо продолжал допрашивать капитан.
Я не знал в ту пору о существующей презумпции невиновности, по которой бремя доказывания лежит не на мне, а на следователе. Однако понял, что и здесь без атаки не обойтись.
— Вот ты, — подчеркнуто перейдя на «ты», — сказал я капитану, — меня уже к стенке поставил. Я бы тебя, вертухая, за то, что хотя и считаешься фронтовиком, а сам переднего края еще не видел, в первую очередь к стенке поставил бы. Посмотрел бы на твое состояние, когда ты знаешь, что обвиняют тебя несправедливо. Но не расстрелял бы, а отправил бы потом в окопы рядовым. Может, после этого научился бы верить людям, а не бумаге.