Шрифт:
Все произошло без фанфар и даже без предупреждения. Мясник еще сильнее потянул за волосы, одновременно медленно вонзая лезвие в шею. Брызнула кровь, обдав и жертву, и палача, и обреченный как-то совсем жалко поднял руки, пытаясь смахнуть безжалостное железо, распиливающее его плоть с устрашающей методичностью. Потом раздался негромкий звук — некрасивый, хриплый крик; он длился всего лишь одно мгновение. Ноги несчастного подогнулись, но палач крепко держал его, не давая упасть и в то же время не прекращая пилить — теперь уже кость. Еще пара движений, и дело сделано! Голова повисла в мощной руке, а тело мешком осело на деревянный помост. На щеках страшного трофея все еще ощущалось движение мышц, а глаза оставались открытыми в жуткой имитации жизни.
По толпе прошел приглушенный вздох; руки, как по команде, поднялись, чтобы прикрыть готовые закричать рты. Теперь вся площадь, словно зачарованная, наблюдала, как скользит с помоста на камышовую подстилку обезглавленный труп. Многие зрители даже приподнялись на цыпочки, стараясь получше разглядеть все подробности происходящего на эшафоте. Из поднятой вверх головы текла кровь, заливая тогу палача, и ткань казалась уже не коричневой, а черной. От резкого движения челюсть отвалилась, открывая зубы и язык.
Одного из пока еще живых осужденных вырвало. Он пронзительно, душераздирающе закричал. Двое других тоже сразу потеряли контроль над собственными поступками и, крича и стеная, принялись умолять о пощаде. Толпу это зрелище почему-то очень позабавило, зрители разразились громким, истерическим хохотом. Палач тем временем невозмутимо сунул безжизненную голову в большой полотняный мешок и повернулся к следующей жертве. Схватив отчаянно вопящего осужденного за ухо толстыми пальцами, он поднял его на ноги.
Юлий не мог больше смотреть на страшное, варварское зрелище. Он опустил голову и так и простоял до самого конца церемонии. Красс повернулся в его сторону, однако эдил сделал вид, что ничего не заметил. Толпа радостными криками встречала каждую из четырех голов, а Цезарь так и стоял, не в силах понять сограждан. Все увеселения, за которые так щедро платил Красс, не способны были захватить их так, как это дикое, кровавое зрелище.
Вот он, его народ: безумная толпа, заполнившая размокшее под дождем Марсово поле. Пресыщенный чужим ужасом улюлюкающий сброд, призванный считать себя властителем города. Как только казнь закончилась, лица просветлели, словно приподнялся какой-то темный занавес. Родственники радостно обращались друг к другу, шутили и улыбались. Сомневаться не приходилось: работать в день казни уже никто не собирается. Сейчас все войдут в огромные городские ворота и направятся прямиком к винным лавкам и трактирам, по дороге шумно обсуждая зрелище. На несколько часов проблемы собственной жизни отступят в тень. Город соскользнет в вечернюю тьму без обычной суеты и спешки на улицах. Жители спокойно и крепко заснут, а проснутся свежими и отдохнувшими.
Легионеры Помпея расступились, чтобы пропустить сенаторов. Вместе с согражданами Юлий направился к воротам. Все внимательно наблюдали, как огромную печать сломали и между створками ворот возникла полоса света. Цезарю предстояло подготовить два судебных разбирательства; кроме того, через несколько дней должен состояться боевой турнир. Мысль о предстоящей работе приносила странное спокойствие. В такой день не может быть ни спешки, ни суеты; свежий влажный воздух наполнял легкие и приносил умиротворение.
Вечером того же дня Цезарь стоял в штаб-квартире собственной избирательной кампании во главе длинного стола и пытался стуком привлечь внимание соратников. Шум стихал постепенно, насколько позволяло хорошее красное вино, и эдил терпеливо выжидал, пока успокоятся все те, кто разделил с ним тяготы борьбы за консульское кресло. Открытая поддержка молодого дерзкого кандидата сулила всем присутствующим серьезный риск. В случае неудачи каждый из них непременно каким-то образом пострадает. Александрия может моментально потерять всех клиентов — одно лишь слово Помпея, и дело ее развалится. Если же Юлию прикажут отправиться во главе Десятого легиона в какие-нибудь отдаленные земли, то все, кто разделит с ним тяготы дороги, окажутся забытыми, сгинувшими в безвестности людьми, многим из которых вряд ли удастся увидеть Рим снова.
Наконец шум стих, и Юлий взглянул на Октавиана — единственного из сидящих за столом, кого связывали с трибуном родственные узы. Юноша явно преклонялся перед Цезарем, словно перед отмеченным богами героем, и это доставляло душевную боль: что, если после провала и изгнания бесконечной чередой потянутся беспросветно-серые, тоскливые годы? Не пожалеет ли тогда Октавиан о своем участии в нынешних событиях?
— Мы зашли уже достаточно далеко, — начал трибун. — Некоторые из вас поддерживают меня почти с самого начала пути. Сейчас даже трудно представить, что когда-то среди нас могло не быть Рения или Каберы. Мой отец мог бы только гордиться соратниками сына.
— Интересно, вспомнит ли он обо мне? — шепнул Брут сидящей рядом Александрии.
Юлий задумчиво улыбнулся. Поначалу он хотел провозгласить тост за тех, кто пожелал участвовать в воинском турнире, однако страшные события сегодняшнего дня окрасили сознание в мрачные тона.
— Как хотелось бы, чтобы сейчас вместе с нами за столом оказались и другие, — произнес он. — Например, Марий. Когда я оглядываюсь назад, то замечаю, как приятные воспоминания тонут в массе других, далеко не самых радужных. Но я действительно знал великих мужей. — Говоря это, Цезарь почувствовал, как стремительно бьется сердце. — Я никогда не шел по жизни прямой дорогой. Помню, как ехал по Риму вместе с Марием, швыряя в толпу серебряные монеты. Воздух наполняли лепестки роз и шумные приветствия, а Мария сопровождал раб, которому было поручено время от времени повторять на ухо господину: «Не забудь о том, что ты смертен». — Воспоминание о великом, ярком дне заставило Цезаря с сожалением вздохнуть. — Я уже побывал и на самом краю смерти, причем так близко к пропасти, что даже Кабера опустил руки. Терял друзей, терял надежду. Видел поверженных царей. Стал свидетелем страшного зрелища: Катон на форуме сам перерезал себе горло. Порою тоска обволакивала меня с такой силой, что казалось, никогда уже не придется ни смеяться, ни любить.