Шрифт:
Не морская то безграничность, не небесная, не ткань, отмеренная аршином, — поле для умопомрачительной гонки, турнирное ристалище.
Кем выдуманы «муки сочинительства»! Какому неудачнику взбрело эдакое!
Он наделен счастьем искрометно расцвечивать слог, даже обращаясь к сухим философическим материям. Что же говорить про стихотворчество, про повести о гордом прошлом Руси, о свободолюбивом Новгороде, рыцарских поединках…
Однако страницам не место на полу.
Уверяют, будто волшебник Россини, чей «Севильский цирюльник» уже третий год срывает овации в Петербурге, наделен таким щедрым гением, что, когда листок с нотными знаками падает с дивана, сочиняет новую арию, не желая наклоняться в поисках потерянной.
Быть может, синьор Джоаккино Россини — великий ленивец, и, подобно нашему Крылову, ленив настолько, что не желает изменить позу и достать листок, не покидая постели? Достаточно ведь сесть на край ее, выпростать из-под пухового одеяла ногу, вытянуть, еще немного, еще. Вот один листок, вот второй.
Может, у гениального итальянца короткие ноги? Он же, Александр Бестужев, ростом не обижен, силушкой не обделен.
Бестужев лег на спину, сдвинул одеяло, задрал, не сгибая, обе ноги. Повторил упражнение, удовлетворенно постучал ладонью по твердому животу, по ребрам — жирок не завязался.
И тут же память отбросила его далеко назад.
Они лежат на обласканной солнцем траве, он и старший брат Николай. «Посчитаем, кто больше?» — затевает Николя.
Чего считать, Саша после трех упражнений бессильно раскинулся рядом. Николай, безразличный к его конфузу, снова и снова поднимает ноги, не сгибая их в коленях.
Состязание повторяется изо дня в день, покуда отец однажды не нарушает сыновью игру. Седая прядь падает на лоб Александра Федосеевича, шрам, стянувший щеку, сообщает улыбке загадочность.
Что есть соревновательство? — рассуждает Александр Федосеевич, ведя сыновей по аллейкам, окружающим дачу на Крестовском острове, не свойственно ли оно самой человеческой натуре? Из-за ранения, изуродовавшего челюсть, отец говорит медленно, повторяет иные слова.
Соревновательство, жажда состязаться сказываются в судьбах людей, наций и государств. Но как? Вопрос капитальный. Сколько жизней сгублено — фигурально и в истинном смысле — погоней за златом, состязанием между кошельками, стремлением обогнать ближнего чином, званием, покровительством властей предержащих. Но есть и состязание умов, талантов, помыслов, направленных к общему благу.
Предмет близок Бестужеву-старшему, автору известного трактата «О воспитании», удостоившегося высочайшего одобрения. Правда, Александр еще ходил в цесаревичах, щеголял радикальными воззрениями, не скупился на посулы…
Однако каждая ли отцовская мысль внятна сейчас сыновьям?
Саша неизменно стремится первенствовать. Не далее как минувшим воскресеньем с меньшими братьями он плыл на лодке, вдруг прохудилось дно. Саша, сорвав с себя куртку, заткнул дыру, пригрозил бросить разревевшегося Петрушу за борт, коли не смолкнет, сел на весла и подгреб к берегу.
Родители были слишком взволнованы, чтобы сразу воздать Саше должное. Он же молча снес обиду. Сейчас отец восстанавливал справедливость.
Рассудительный Николай осторожно спросил папеньку: то, что стряслось в лодке, Сашины действия — тоже соревновательство?
Безусловно. Друзья избрали Сашу главарем, своим Ринальдо Ринальдини. Свободный выбор — результат сопоставления. Не так ли? Сопоставляя доблести, добродетели и — слабости, кому-то отдают пальму первенства. Такое соревновательство, такой выбор содействуют общему благу, открывают государству великие горизонты, вручая бразды правления достойнейшим… Да будет устремление к первенству свободным от корысти и суетного тщеславия, да не глушит чистое биение сердца…
Спустя несколько лет после нравоучений на Крестовском острове, в слабо освещенном дортуаре кадетского корпуса, после команды ко сну звенел ломкий голос Александра Бестужева: «Господа, продолжим состязание…» Тонкие мальчишеские ноги вздымаются над кроватями. «Раз, два, три, четыре…» Александр весело одерживает победу.
…Мысль об ободрении Бестужев развил в более зрелые времена, во «Взгляде на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов». Повернул, однако, ее по-своему: «Ободрение может оперить только обыкновенные дарования». Гении же — он воспользовался метафорой — в ободрении не нуждаются, как молния не просит людской помощи, чтобы вспыхнуть и реять в небе. Ободрения нет — и слава богу.
На это возразил Пушкин.
«Ободрения у нас нет — и слава богу! отчего же нет? Державин, Дмитриев были в ободрение сделаны министрами. Век Екатерины — век ободрений; от этого он еще не ниже другого. Карамзин, кажется, ободрен; Жуковский не может жаловаться. Крылов также. Гнедич в тишине кабинета совершает свой подвиг; посмотрим, когда появится его Гомер. Из неободренных вижу только себя да Баратынского — и не говорю: слава богу! Ободрение может оперить только обыкновенные дарования. Не говорю об Августовом веке. Но Тасс и Ариост оставили в своих поэмах следы княжеского покровительства. Шекспир лучшие свои комедии написал по заказу Елизаветы. Мольер был камердинером Людовика; бессмертный Тартюф, плод самого сильного напряжения комического гения, обязан бытием своим заступничеству монарха; Вольтер лучшую свою поэму писал под покровительством Фридерика… Державину покровительствовали три царя — ты не то сказал, что хотел; я буду за тебя говорить».