Шрифт:
От природы чуждый всякой мечтательности, мистицизма и даже романтизма, простой, трезвый малый, даже скептик скорее, усвоивший и при дворе бабки, и среди уроков своих наставников, начиная от Лагарпа и кончая Салтыковым, начала полнейшего позитивизма, Константин в любви видел такое же жизненное удобство, такое же отправление организма, как и в еде или сне.
Но против воли теперь мистический холодок пробежал по спине этого тяжелого, коренастого здоровяка.
— Что же, неужто, как говорит наш народ, — здесь моя судьба? — тревожно задал себе вопрос Константин.
А вслух, отвечая на немой вопрос девушки, заметил:
— Знаете, у нас, у русских, такое обыкновение, графиня, — называть по имени и по отчеству… Вот я и спросил об имени вашего батюшки…
Разговор продолжался, становясь все задушевней, оживленней, как будто давно они уже знакомы друг с другом.
Отступая от привычек последних лет, цесаревич даже протанцевал раз или два с девушкой, чтобы ощутить ее близость, пить дыхание ее разгоряченных нежных уст, вдыхать аромат волос, слышать трепетание молодого стройного тела.
Константин видел, что все обращают внимание на такое открытое, быстрое предпочтение, оказанное им молодой девушке. Но он не смущался взглядами, которые со всех сторон осторожно кидали на него с Жанетой.
А девушка, словно не опасаясь никаких дурных нареканий, очевидно, гордилась вниманием цесаревича.
Они не заметили, как прошло время.
Мать, ликующая, довольная, все же нашла, что пора везти домой дочку и прервала это первое свидание, сразу решившее судьбу Константина и Жанеты.
И там, на балу, и теперь, возвращаясь к себе в Бельведер, обвеянный холодным воздухом, Константин понимал, чувствовал, что с ним произошло что-то непоправимое, важное.
— Суженую свою, видно, повстречал это я! — думал цесаревич. — Вот вижу ее… Слышу ее щебетанье милое… Глаза вижу… Вот взял бы и… — он не докончил, оборвал мысль.
Плотнее закутался в шинель и нарочно вызвал в уме образ другой женщины, которая уже десять лет живет при нем… У них ребенок, сын, которому идет девятый год.
Правда, особенной любви тут не было. Чувственное увлечение… даже, скорее, жалость к бедной хорошей женщине, обманутой, покинутой негодяем…
Но разве и сравнивать их можно?
Вот сегодня, расставаясь с Жанетой, он уже не глядел на девушку так, как при первом знакомстве. Он поцеловал руку у нее так почтительно и нежно, как целовал только любимую во всей семье сестру Екатерину Павловну или руку своей жены, если бы она имелась у цесаревича. А когда при этом девушка поцеловала его в лысеющий высокий лоб, его в жар кинуло от волнения.
А эту, Фифину?.. Он взял ее чуть ли не в первый вечер знакомства на маскараде… Потом пожалел и оставил при себе… Потом привязался… Так и тянулось десять лет. Но и сама Фифина виновата, что не сумела сильнее привязать к себе Константина. Эти частые сцены, нелепая ревность, за которой следовали порывы отчаяния, раскаяния, унижения без конца…
— Эх, все это надоело! — вслух даже вырвалось у Константина.
В это время сани остановились у подъезда Бельведера и Курута проснулся.
— Сто такой? Сто такой? — озабоченно спросил он, не разобрав спросонья восклицанья цесаревича.
— Ницево такой, греческая старая туфля! — с притворным неудовольствием откликнулся Константин, сбрасывая шинель дежурному гусару. — Ишь, тридцать лет учится, а не умеет сказать правильно слова по-русски… От своего сыру сам скоро будешь, как лимбург, пахнуть. Вот это и надоело мне… Понял…
И вдруг схватил за плечи преданного пестуна, прижал к груди, поцеловал в обе толстые румяные щеки и оттолкнул снова от себя со словами:
— Спать пора. Завтра потолкуем, старый бризоль на шкаре, — затем крикнул по-гречески… — Доброй ночи, кир Деметриос, добрых снов… — и быстро двинулся на свою половину.
Быстро покончив с ночным своим туалетом, Константин отослал маленького черномазого грека, заменяющего ему дежурного камердинера, который был нездоров.
По словам кирасира Анастаса, как звали грека, он сражался за независимость Эллады и спасался от преследований турок, когда его, раненого, подобрали русские отряды, откуда он и попал к цесаревичу.
А иные просто толковали, что юркий грек был корсаром и ушел от недоразумений, возникших между ним и правосудием.
Здесь, у цесаревича, как и другие греки, кир Анастас чувствовал себя во всяком случае лучше, чем на родине.