Шрифт:
Он вложил снова стальное светлое жало в матово-бледный серебряный футляр и спрятал кинжал в карман.
— Бери, бери… Все, душу, жизнь мою бери, мой любимый… Мой будущий супруг и господин…
В порыве чувства эта удивительная девушка вдруг опустилась к ногам Константина и прильнула к его коленям лицом, губами, головой.
Он встал, весь трепеща, поднял ее, усадил, сел снова рядом и умоляющим тоном заговорил:
— Перестань Жанета! Не мучь же и меня… Я живой человек… и люблю тебя… Будем сейчас благоразумны… Вот, — сразу меняя разговор, предложил он, — не хочешь ли, я прочту тебе письмо брата Александра? Он пишет из Риги… Там ужас что делается по военной части… Хочешь?
— Все, что хочешь! — томно протянула Жанета, откинулась на спинку кресла и, полузакрыв глаза, вытянув на коленях руки, как бы отдыхая после порыва, приготовилась слушать.
Бормоча про себя, Константин пропустил нескольку строк и потом стал читать вслух:
"22 числа сего месяца, на другой день по прибыти произведен был смотр и столь был неудачным, что пришлось мне своеручно писать таковой приказ: генерал-лейтенанту Гельфрейху выговор за слабость двух полков его дивизии, составляющих 2-ую бригаду. Оной командиру генерал-майору Пушкину состоять при дивизионном начальнике той же дивизии, а на его место бригадным генерал-майором Тимрот был назначен. Батальонный командир 1-го батальона Навагинского полку за слабость его батальона отрешается от командования сим батальоном! Строжайше предписано как дивизионному, так и бригадному командиру привести Навагинский и Эстляндский полки в надлежащий порядок. Сделаны вследствие бывшего смотра следующие замечания: 1) Шаг слаб, неверен, многие люди ноги совсем не держат. 1-й батальон Навагинского полку еще хуже прочих. 2) Штаб-офицеры своих мест не знают. Проходя сомкнутыми колоннами, иные батальонные командиры ехали вместе с адъютантами; в 3-м батальоне Эстляндского полку младший штаб-офицер ехал на правом фланге, а адъютант на левом первого взвода. 3) У того же штаб-офицера оголовие на лошади не форменное и не доставало уздечки. 4) Большая часть батальонных адъютантов не умеют сидеть верхом, ни шпаги держать. 5) В Навагинском полку унтер-офицеры под знаменами были из гренадерской роты, чего не следует".
— Что скажете, графиня? Это же позор!
— Ужасно! Могу себе представить, как был возмущен император, особенно после такого блеска, какой вы, мой князь, представили ему здесь!
— Да, могу сказать: лицом не ударили в грязь! Особенно мой, литовский батальон. Не правда ли?
— Да и финляндский не уступал ему ни в чем, Константин, надо сознаться…
— Ого! Вы тоже научились различать мои батальоны? Превосходно. Правда ваша: финляндцы молодцы… Не маршируют, а плывут… Как стена движется, так взводы идут целым фронтом, и рядами маршировка удивительная. Тишина, осанка… Точность в перемене фронта, чудо да и только!.. Истые чада российской лейб-гвардии…
— И наши, польские батальоны, тоже не хуже сознайтесь, Константин. Они достойные ученики своего великодушного учителя…
— Да, уж пришлось повозиться с ними… Но могу сказать: не посрамили! Да я бы тоже, вот как вы говорите, жив не остался, ежели бы мне такой указ на долю вышел, вон, как рижанам! Помилуй Бог!..
— Спаси и помилуй Святой Иисус… Быть того не могло.
— Надеюсь… А теперь снова за работу примемся… Я их вымуштрую, моих молодцов… Я их вгоню в девятый пот… Ха-ха-ха… Будут знать своего "старушка", как негодяйчики зовут меня любя… Молодых угоняю…
— Как, теперь? После такого напряжения, когда все устали. И сам яснейший круль так был доволен… И не дадите передохнуть себе и всем другим!
— Именно теперь! Хвалил их брат Александр, даже очень. И мне пишет новые похвалы. Я не возмечтаю. А от людей станется… Вот я и подтяну всех сызнова, дабы не думали, что уже дошли до совершенства и не опустились оттого, подобно этим рижанам несчастным. Строгости теперь у нас страшные пойдут… Брр!..
И он шутливо зарычал, хмуря щетки своих бровей. Жанета закрыла лицо руками, как будто испытывая настоящий страх.
— Ах, Иезус Мария… Опять строгости. Но, даст Бог, уже ничего не будет такого, вот как…
Она остановилась, как бы опасаясь обидеть своими словами Константина.
Он догадался, притих и, помолчав, проговорил:
— Будьте спокойны, графиня. Того не повторится, что было весною… Я клятву себе дал. Вижу, не те здесь люди, что у нас… Лучше ли, хуже ли, не стану разбирать… Только не те!.. Как они могли меня не понять! Вот… Я вам скажу то, чего не услышит от меня больше никто и никогда! Вот брат Александр очаровал всех ваших от мала до велика. Раньше не верили ничему, что хорошего шло от России.
— Магнаты толковали, что это подачки, "чечевичная похлебка" за отнятое первородство… Ксендзы твердили: "Timeo Danaos et dona ferentes!" [7] A стоило второй раз появиться здесь нашему "принцу Шарманту", как звала его бабушка, и все переменилось! Кричать о том, как король и император великодушен, как он любит Польшу и весь народ… Какую светлую будущность готовит вам… И никто не подумает, как легко было Александру овладеть сердцами. Он меня поставил здесь вроде сторожевого пса, инструктора, охранителя русских интересов. Что бы ни случилось неприятного, не говорят: "Новосильцев устроил, Ланской пожелал… Это сделано ради русских интересов, по воле царя Александра…" Нет. Сразу решают: "Негласный диктатор, цесаревич, брат короля-императора это сделал!" Я хорошо знаю, что про меня говорят везде… А сколько приходится мне тратить сил и здоровья, чтобы создать вам же хорошую, муштрованную армию, грозную для ваших врагов… Как много огорчений я переношу и от брата Александра, который, живя вдали, совсем иначе раньше глядел на поляков, на всю страну, чем я хотел ему раскрыть глаза. Да, я… Строгий… неукротимый "старушек"… Этого не ведает никто. Да навряд ли и узнает когда-либо! Я жертвовал своим трудом, временем, самолюбием подчас… И для чего? Потому что люблю ваш народ, полюбил и этот старый прекрасный… этот несчастный город… Такой веселый, такой кипучий и разоренный наполовину! Полюбил я его особенно с тех пор, как полюбил тебя, Жанета… как через тебя и еще немногих из вашей нации узнал, сколько хорошего кроется в душах сынов и дочерей вашего народа!.. И с той поры я охотно продолжаю нести свой крест, свою жертву. Я вижу, что она полезна моей родине. Всякий другой не станет так стоять на стороже русских интересов, как я здесь. Неуменье свое я возмещаю старанием, любовью к делу… Полезен я и вам, вашей отчизне, которую начинаю считать своей второй родиной… Потому что здесь родилась ты, моя птичка, моя вторая душа… Ты не мешай… Я разговорился нынче. Дай высказать… Давно я хотел. Не понимаю, как твой народ, чуткий и умный всегда и во всем, мог не понять этого! Выходит, что их, как детей, больше подкупает тонкая любезность, хорошие манеры и сладкие слова. Стоит приласкать их, дать несколько бомбошек и они растают. А два года жертв ставятся ни во что из-за нескольких резких слов, которые прорвутся, как от рассерженного отца к родным детям! Вот что больно, Жанета!.. Быть непонятым, вот что тяжело! Повторяется старая история… Моя блаженной памяти бабушка, великая Екатерина, как ее прозывали, умела тоже чаровать людей… И от нее ваши поляки были всегда в восторге, хотя она дважды разрывала на куски Польшу и собиралась разорвать в третий раз… да смерть не дала! А при встрече с вашими королями, которых она ссаживала с трона, как умела мягко стлать старушка! И вашим панам… Да это что… Слушай, что раз я случайно наблюдал еще мальчиком… Это было несколько дней спустя после "Варшавской бани", помнишь?.. Слыхала?!.
7
Боюсь данайцев, даже и дары приносящих (лат.).
— Не надо, не вспоминайте, ваше высочество… Или я начну жалеть, что родилась полькой!..
— Нет, что же! Я понимаю: ты совсем тут ни при чем… Да и сами убийцы были игрушкой в руках ваших панов и иезуитов-ксендзов… Недаром их теперь брат решил выселить из России!..
— Как?!. Совсем?!. — пораженная нечаянно открывшейся перед ней государственной тайной, спросила девушка.
— Да… Но не о том теперь речь… Значит, прискакал курьер с депешей об этой резне. Передал ее Зубову Платону, тогдашнему фавориту… Тот вызвал осторожно государыню из Эрмитажного покоя, где было большое веселое собрание, и подал сообщение… Я случайно был в той комнате, куда привел он императрицу. Я боялся бабушки тогда — страх! И сам не помню как спрятался за какую-то статую, чтобы не попадаться ей на глаза. А то подумает, что я подслеживаю ее разговоры сердечные с фаворитом, — беда! Стою, смотрю, слушаю, что могу… Он подал ей бумагу. Она прочла, вся побагровела от гнева! "Как! Подобное коварное, бесчеловечное деяние! Я им покажу!.. Я проучу их!.. Дать в сей миг приказ Суворову: пусть ведет войска в Варшаву! Не оставит там камня на камне… Вырежет всю эту… свору до последнего младенца! На поток отдать проклятый город со всеми полячишками! Слышал?.. В сей миг!.. Проводи меня назад, составь там указ. Я подпишу…" Взяла его руку, постояла немного и уже хотела вернуться в зал… Да, на грех, увидала меня… "Ты что здесь? Подглядывать, подслушивать стал, мальчишка! Зачем здесь, говори?!." Я обмер. Однако по совести доложил: сидел здесь от скуки, уйдя от больших… Увидал, мол, ее… И не желая попасть на глаза, не зная за собой вины, укрылся… Она зорко поглядела на меня. Выдержал я этот взгляд, которого и старые солдаты не всегда вынести могли. Поверила, видно, моим словам. Ласковее стала сразу. "Идем, говорит, со мною. Только навсегда забудь, что слышал здесь…" Зубова тут же отпустила. Тот пошел указ писать. А бабушка со мной в гостиную вернулась. И видела бы ты, как весела, любезна была в тот миг со всеми, а с графиней Браницкой, да с другими из поляков, кого пригласила раньше на прием, особливо… Словно и не она стояла минуту назад с побелевшим, злобным лицом, с горящими глазами, отдавая приказ: смести с лица земли целый город, вырезать десятки тысяч людей… Тут я понял цену любезности, какую порой проявляют властелины к своим подданным, понял, какую личину могут носить они, когда смерть в их сердце и гибель на устах!..