Звонков Андрей Леонидович
Шрифт:
— Значит, тебе было стыдно? — Психиатр заинтересованно смотрел на Кабанова, — Виталий, а не может твое состояние быть гипертрофированным чувством вины? Так в чем ты можешь быть виноват? В законной ненависти к обидчикам? Так это когда было. Удовлетворение от того, что возмездие за твои обиды свершилось, хоть и без твоего участия? — Психиатр, почувствовав догадку, решил закрепить успех — Ведь уже от того, что ты осознал, создал в себе причинно-следственную связь, тебе должно было стать легче. Скажи, а сейчас ты как себя чувствуешь? Полегче не стало?
— Отчего бы это? Только от того, что я перевалил свои старые проблемы и несчастья на твои плечи?
— И это немало, весьма немало!
— Ну, не знаю… может, раньше я обратился бы к священнику, если б жил в прошлых временах. Сейчас пришел к психиатру. Благо, есть однокашник, с которым можно посоветоваться, и он не поставит тебя на учет и не отправит в дурдом… а насчет вины… не знаю. Мне как-то некогда и неохота было думать. Да и какое отношение к моим школьным проблемам имеют страдающие сейчас люди? И почему я раньше имел этот защитный барьер, который, кстати, и ты имеешь, а теперь у меня его нет.
Кабанов, вспомнил эту беседу у психиатра, когда они вышли из шоковой палаты. Психиатр Сашка Ермаков, с которым они заканчивали институт, толковый парень. И, слава Богу, не трепло. Не хватало еще что б в больнице слухи пошли о болезни доктора Наф-Нафа.
Ему тогда, после сеанса психоанализа, на некоторое время и в самом деле стало полегче. А в голове засела когда-то, кем-то брошенная фраза "не согрешишь, не покаешься". Но никак она не связывалась с кабановской сверхчувствительностью. Хотя, как будто, после беседы, что-то ослабло в душевных струнах Кабанова и чувствительность эта немного притупилась, он стал "держать удар" но только лишь на несколько часов. Мысль же, о собственной вине, возникшая еще во время беседы, продолжала точить. Психиатр оказался прав, все началось после этого вечера встреч. Вот до двадцатого февраля он один, а после — другой. Ну точно, он двадцать первого дежурил и привезли девушку из аварии. Он принял ее, заинтубировал, и полез с лапароскопом в живот, там было месиво. Вот тогда он впервые ощутил ужас умирания… Когда про диагностическому дренажу из живота пошла розовая жидкость вместо крови… Точно — двадцать первого. Он объяснял себе, что все равно ничего не мог поделать… Разрывы внутренних органов, массивное кровотечение… "Травма — не совместимая с жизнью" Он же не Бог. Просто доктор. Пусть неплохой, но чудес делать не умеет. Легче не становилось. И все повторялось. С каждым больным все острее и страшнее. Он уже старался спасти больного, не только исполняя свой долг врача, но и чтобы в очередной раз не пережить муки умирания, несовместимости с жизнью. Как же это больно и страшно. И как же легко потом… на мгновение. Отчего страшно? Было что-то неосознанное. Отчего страшно? Ведь все мы смертны. Все. Так чего бояться? Чего боится тот зэк-инфарктник, что лежит сейчас в шоковой палате? Почему он боится даже поверить в инфаркт и все пытается убедить Кабанова в остеохондрозе? Потому что, признав факт и неизбежность своей скорой смерти, он должен признать и свою неготовность к ней. Вот что.
Наступил вечер. Несколько больных они перевели из блока интенсивной терапии в отделение, двоих привезла скорая. Никто не умер, день катился к завершению. Один интерн ушел домой, другой остался дежурить в отделении и пошел на вечерний обход по палатам, давление померить у больных, дневнички записать в истории.
Доктор Наф-Наф, Виталий Васильевич Кабанов лежал на диванчике и смотрел на монитор по которому суетилась кардиограмма зэка. Вот зэк заворочался и кривая пошла сполохами, мышечная наводка, вот улегся на боку и кривая опять стала чистой и четкой. Зубцы рисовали инфаркт, зубец "пе" гулял по линии как хотел, в своем ритме… предсердия сокращались отдельно от желудочков, левый желудочек, качал кровь еле-еле, правый справлялся неплохо. Избыточное давление крови в легких выжимало воду в просвет. Почки, стимулированные мочегонными, кое-как справлялись с этой водой. Через нос в легкие на вдохе поступал кислород со спиртом. Надпочечники из последних сил выделяли адреналин, сжимая мелкие сосуды рук и ног… Сколько он еще протянет? Ночь, день? Стимулятор не зацепил. Перегородка, где проходят проводящие пути — почти мертва. Какие-то еще живые клетки пропускают или генерируют импульсы сами.
Виталий Васильевич не заметил, как задремал.
Они стояли в школьном саду, перед ним Осипов, Маринин, чуть за ними Дроздов, Корнеев и Самсонов, а Конюхов позади Кабанова или как его тогда звали — Хряка. Конюх встал на четвереньки. Я знал, что он рядом и можно было бы двинуть с силой ногой назад, как говориться куда придется. Сам виноват. Но это будет первый удар, а Осипов с Марининым только этого и ждут, будут потом во все горло орать, что Хряк драку первый начал. Ничего не докажешь. Они заманили его. Знали о его страсти к книгам, сказали что за будкой кто-то выкинул кипу старых книг. А он, дурак — купился. Пошел смотреть. Но его уже ждали. Потом, он вырвался и побежал, ноги онемевшие еле подчинялись, и он, чуть не обмочившись от страха, в последний момент, не упал, а совершив страшный финт, и оставив все пуговицы от куртки на утоптанной земле, припустил и остановился только через квартал. Его не преследовали. А зачем? Он завтра сам придет. И тогда разговор продолжится. Ведь не ходить в школу нельзя. Придет как миленький. И тогда его — козла, либо подловят в туалете, либо во дворе. Терпеть все перемены невозможно, а с урока отлить не отпускают. Он шел к дому и глотал слезы. Некому его защитить. Некому. Был бы Бог. Но ведь его нет. Да и как к нему обратишься? Нет, это как-то смешно даже. Как бабки в церкви. Я — пионер. Многие у нас уже комсомольцы. А я в Бога верю? Нет, бред какой-то. Верю, не верю. Не важно. Он тогда с яростью отчаянья посмотрел вверх на облака и подумал, если Ты есть, отомсти за меня. Помоги! Накажи их! Я не могу же! И пионер Кабанов Виталик, по прозвищу Хряк, неумело кулаком перекрестился.
Разбудил какой-то грохот и звон в коридоре. Двойной ритмичный, будто шаги Командора из Маленьких трагедий Пушкина, с одной маленькой поправкой — гость должен быть не каменным а жестяным. Доктор Наф-Наф выглянул в коридор, перед медсестрой стояла женщина из вновь поступивших. На ногах у женщины были надеты… железные судна. Доктор, увидев эту картину, чуть не упал от хохота, он удержался, не рассмеявшись, наблюдал за картиною.
— Вы ж сами сказали, — оправдывалась женщина, — что в них надо в туалет ходить.
У медсестры не было слов. Поднимая бровки и тараща глаза, она молча разводила руками и загоняла женщину в палату, будто курицу в курятник.
— Ложитесь немедленно! — вдруг прорезался ее голосок, — Вам нельзя вставать!
Виталий Васильевич вернулся в ординаторскую, на часах было полвторого. Неплохо поспал. Прислушался к себе, пока вроде тихо. Бывали затишья, когда он ничего и не чувствовал.
Сон. Что-то снилось такое… не помню. Доктор Наф-Наф, напрягся, воспоминания ускользали, оставляя легкую тревогу. Что-то очень важное было. А что?
Нет. Не вспомню. Опять прилег, прислушался. В палате ворочалась и ворчала беспокойная женщина, прошла тихо по коридору медсестра, вынесла судно. На мониторе струилась кардиограмма умирающего, ритм упал до 60 и периодически снижался до 56 и снова поднимался до 60. Кабанов заглянул в палату, по дозатору шли кардиотоники, поддерживающие ритм сердца, оставалось еще полбанки, часа на три. Зэк — инфарктник, заворочался, будто почуял доктора, забубнил: "Доктор мне бы грамм сто на грудь принять. Сразу полегчает. А то вы меня только запахом травите…" Кабанов пробормотал: "Лежи, лежи, нельзя тебе сто граммов", а сам подумал, почему нельзя? Ему все теперь можно. И спросил: