Шрифт:
В глубине души я, конечно, надеялась, что однажды услышу свою фамилию и по передаче пойму, что с Эриком. И вот меня действительно выкликнули. Дежурный внес в камеру небольшой пакет и три глиняных горшочка, в которых хранилось перетопленное для Валечки масло из донорских пайков. Я торопливо развернула пакет. Обнаружила свое белье, роговую расческу, мелочи. Кто собирал эту передачу? Барбара Ионовна? Эрик? В ней, казалось, было все нужное, и все-таки не хватало чего-то одушевленного. Горшочки с маслом, которое я копила для сестры, особенно подавляли.
Как нынче сестренка выберется из всех бед одна? Что думает о моем молчании? Теперь-то стало понятно, почему мне отказывали в разрешении поехать к родным. Я писала заявление «на выезд», а мне в это время готовили ордер «на арест».
С получением передачи все-таки оживилась. Зачерпывая ложкой масло, бросала его всем в миски с баландой. На поверхности серой бурды тут же появлялись теплые золотистые колечки жира. Подойдя к Вере Николаевне, хотела бросить и ей, но она, отдернув миску, запротестовала:
— Нет! Оставьте себе. Неизвестно, сколько вам придется сидеть. Вера Николаевна не уступила. Я подошла к параше и выбросила туда ее порцию.
— Ну и характер у вас! — возмутилась она, поддержанная общим гулом неодобрения.
Характер?! То, о чем «каракулевая» женоненавистница приказывала забыть. Но ведь его как бы и не было. Я не ведала, в чем он таится сейчас, при каких обстоятельствах проявится и даст о себе знать. Собственная инертность на следствии, растерянность, опустошенность пугали. Кроме страха и боли, казалось, во мне не было ничего.
— Передачу получили? — деловито спросил следователь, вызвав меня на допрос.
— Получила. Вы не знаете, кто принес? Муж? Или свекровь?
— Я! — ответил следователь.
— Что значит — вы? — не поняла я.
— Мы только вчера сделали в вашей квартире обыск. Вот я и собрал, что вам может понадобиться.
Я давно уже ненавидела его. За это «собрал», за сердобольный жест доставки масла возненавидела еще круче.
Делали обыск? Только сейчас? А как же вещи Барбары Ионовны, которые она принесла на хранение? Но волнение по поводу вещей свекрови следователь тут же снял.
— Знаем, что там были ее вещи. Она их получила обратно… Где и как вы познакомились с Серебряковым? — оборвал он разговор.
— Кто такой Серебряков? — переспросила я, сперва не поняв, о ком меня спрашивают.
— Опять увиливаете? Да, Серебряков! Не знаете? Не помните?
— Я знала Серебрякова. Но в Ленинграде, — и, поддавшись неуместной наивности, неожиданно для самой себя спросила: — Скажите: кто он? Я не поняла, кто он такой.
Ответа не последовало. Вопрос не повторялся. Но все, что относилось к ленинградской поре, стало вдруг предметом главного интереса следователя.
— Что можете сказать о Николае Г.? О Рае? О Лизе?
Что я могла сказать о своих друзьях? Преданно их любила, доверяла беспредельно.
— В Ленинграде, собираясь на квартире Г., вы читали запрещенные стихи Ахматовой и Есенина. Не Маяковского, между прочим, читали, не Демьяна Бедного, а упаднические. После чтения стихов вели антисоветские разговоры. Кто их обычно начинал?
Легко ориентируясь в сведениях о нашей ленинградской компании, следователь называл имена обоих Кириллов, имена Нины, Роксаны…
Не поспевая за потоком обвинений, удивлялась: при чем тут наши безобидные ленинградские сборы, чтение стихов? Все это казалось пластами такого глубокого залегания, о которых, кроме нас самих, и знать-то никто не мог. Почему об этом спрашивают на следствии? Почему называют «антисоветскими»?
— Мы не вели антисоветских разговоров, — отвечала я.
— Вели антисоветские разговоры. Мы все знаем, Петкевич! И надоевшая, казавшаяся пустым звуком присказка-рефрен «мы все знаем» стала вдруг обретать объем и свое истинное значение. В бумагах, покоившихся на столе следователя, содержался немалый запас информации обо всех нас.
— Кто рассказал анекдот такой-то? — спрашивал следователь. — Вы говорили, что на конкурсе пианистов премии раздавались неправильно… Говорили, что система обучения в школе непродуманная… Любыми способами вам надо было насолить советской власти…