Шрифт:
— С Генрихом теперь раздружусь. Вчера приревновал вас к нему. Мне раньше это чувство было незнакомо.
Смущение от слова «приревновал» на какое-то мгновение заслонило безобразие лагеря. Но застреленный беглец, лежавший у вахты ногами в канаву, молодым лицом к нам, тут же вернул к реальности. Этой картины ничто не могло перевесить: убитый протест, расстрелянный порыв к свободе. В назидание! Нам!
Когда мы рано утром приходили на завод, выпадали три, четыре особенные минуты. Возле сарая, в котором мы получали инструмент, ручками вверх стояли не разобранные работягами, облепленные комьями глины тачки. Стоило сесть в такую тачку, откинувшись спиной к ее дну, можно было вообразить себя сидящей в шезлонге.
Горы Алатау были из трех предгорий. Первое сплошь покрыто алыми тюльпанами, за ними виднелся коричневый земляной перевал. Венчало их причудливое скопление ледяных вершин. Ежась от холода- и свежести, я старалась захватить миг, когда солнце начинало румянить лед.
Бригаду Батурина перевели работать на камнедробилку, находившуюся на территории завода. Это было чуть легче.
Как-то я несла из мастерской болты. Не увидев висящих знаков предостережения, хотела пройти по прямой через донельзя захламленный участок, но услышала крик: «Стой!» — сопровождаемый смачным ругательством. Осмотрелась. Крик относился ко мне. Невдалеке еще дергалась наступившая на оголенные электрические провода лошадь.
Я растерялась. Не знала, что предпринять. Перешагивая, перескакивая через провода, ко мне пробирался Бенюш. Подхватив на руки, вынес меня из смертельно опасной зоны.
Поздно вечером, лежа в бараке на нарах, я пыталась осознать смутное беспокойство, не оставлявшее меня весь этот день.
В какое-то мгновение, когда Бенюш меня выносил, крепко прижав к себе, я почувствовала… вспомнила… у меня есть грудь… Это что-то напоминало… Я — женщина? Это — неловко, неудобно… Это не нужно… «Забудьте, что вы женщина», — вкореняла в меня «каракулевая» дама. Как хорошо они владели грамотой уничтожения! Какой огромный был накоплен опыт, и как самовластно они распоряжались не только судьбой, но и природой человека! Я — «забыла»!
Опять лили дожди. Мы вязли в грязи на работе и в бараке, куда с улицы так незапретно стекала грязь.
Ночью меня кто-то несколько раз толкнул:
— Выйди, тебя там зовут.
По прохудившейся крыше барака стучал дождь. Под жестяными покрышками фонарей тускло светили электрические лампочки. Бегавшая вдоль запретной зоны лаяла, гремела цепью собака. С мужской стороны лагеря меня называли по имени. Я еле-еле различала за нейтральной полосой и за двойным проволочным заграждением худощавого, с седеющими висками ироничного человека.
— Это я вызвал вас, я, — расслышала я сквозь шум дождя голос Бенюша. — Меня увозят. Надо прощаться.
«Увозят? Ночью? Это на расстрел», — внятно ударило мне в голову.
— Ухожу на волю! — продолжал он. — Слышите?
«Какую волю? Ах Боже мой! Он ничего не понимает! Не знает, что ночами увозят на расстрел?»
— Я слышу вас, слышу, — пыталась я что-то ответить.
— Вы драгоценны мне. Я не думал, что нас увезут внезапно. Прощайте. Хочу на память оставить вам свой котелок. Бросаю. Ловите.
Через проволочные ряды перелетел и плюхнулся в лужу его военный котелок.
С вышки закричали: «Кто там? Кто?» Охрана забеспокоилась. Луч прожектора начал шарить вдоль проволоки.
— Мы можем не встретиться… Целую ваши руки. И да хранит вас Бог! — торопился закончить Бенюш.
Заразительна и велика была вера в то, что его ждет освобождение. Кто же прав? Я с пещерным багажом сознания, не ведающая, что такое защитительный закон и право, или дай Бог — он?
Я прижала грязный котелок к груди и поместила в душу слова: «И да хранит вас Бог!»
Первой сформированной тогда в СССР польской дивизии было присвоено имя Тадеуша Костюшко. Собранных ночью поляков привели в Беловодский военкомат для зачисления в эту дивизию. Они ее «своей» не признавали. Бенюш в категорической форме отказался принять предложение. За ним отказались и остальные. Притом что все они просились на фронт.
Через несколько дней отправили всех оставшихся поляков.
— Что, осиротели? — спрашивали меня. — Заступников теперь нема?
— Нема! Осиротела.
Но я немало приобрела. Раз и навсегда осталась озадаченной непререкаемой верой поляков в свое правительство, верой в то, что они не забыты им. Ведь сама я искренне считала, что связь между отдельным человеком и правительством страны, в которой он живет, имеет одно состояние — борьбы с человеком. Поляки не- были униженными и не собирались постигать этого уродливого состояния. Более того, они не отказались от личного права на выбор, в какой армии хотят служить, а в какой — нет.
Я запомнила их джентльменство (смешное нынче слово): то, как до костей промерзший человек умеет вместо ругани различить на небосклоне любимую с детства звездочку; не забывала их умения засветить подлую некрасивость жизни духовными словами: «И да хранит вас Бог!»