Шрифт:
— Что с тобой? — повторил Мазепа, — Я обидел, огорчил тебя?
— Нет, нет, — заговорила, не слушая его слов, Галина слабым, прерывающимся голосом, — мне так чего-то больно, ты скучаешь, ты тоскуешь за нею. Она такая умная, такая гарная, а я…
— Ты лучше их всех, ты не знаешь цены себе, Галина, рыбка моя, голубка моя, дорогая! — вскрикнул горячо Мазепа.
— Ох, не смейся, грех!
— Клянусь Богом святым. Пречистой Матерью, я не смеюсь, я не лгу тебе.
Лицо Галины просияло.
— Так ты не кинешь меня, не убежишь к той? — заговорила она страстным, прерывистым голосом. — Нет, нет! Ты любишь ее больше меня!
— Галина, Галина! — вскрикнул изумленный Мазепа, но Галина не слушала его. Все лицо ее преобразилось; огромные глаза сияли каким-то внутренним светом; в голосе дрожали глубокие, страстные ноты; крупные слезы жемчугом спадали с ресниц и катились по бледным щекам, но Галина не замечала их.
— Нет, нет, — продолжала она все горячей и горячей, — я не отдам тебя ей, не отдам, не отдам! Ох, не оставляй меня одну! Я буду тебя так крепко, крепко любить! Я не дам порошине сесть на тебя, не дам ветру дохнуть на тебя! Ты говорил, что я для тебя солнечный луч, а ты — все солнце, моя жизнь! Ты видишь, как все горит кругом, как блестит речка, как синеет небо, — это все потому, что солнце светит и освещает их! А зайдет солнце — и кругом станет темно, как в могиле, — так и моя жизнь без тебя! Да, да, я этого прежде не знала, а теперь вижу, теперь знаю! Ох, не оставляй меня! Как останусь я одна без тебя?.. я умру… умру!
— Галина… Галиночка… — шептал растерянный, потрясенный, взволнованный до глубины души Мазепа.
Но Галина ничего не слыхала и не сознавала; как вешние волны вскрывшейся реки, так лились неудержимым порывом ее нежные, полные горячего чувства слова.
— Боже мой, Боженьку! Каждая птичка, каждая полевая мышка тешится с подругами, каждый цветочек растет рядом с другими цветиками, тучки по небу плывут вместе и играют дружно, только я все одна да одна! Кругом старики… Ни молодого сердца, ни «щырой розмовы»…
Она захлебнулась и, обнявши шею Мазепы руками, припала с рыданьем к его груди…
XII
Был тихий и душный вечер. После томительного зноя раскаленный воздух стоял неподвижно, даже от речки не веяло прохладой.
Солнце еще не закатилось совсем, а зашло лишь за тучу, лежавшую темной каймой на алевшем крае горизонта.
У самого берега речки, на высунувшемся из-под воды камне сидел Сыч с удочкой и зорко следил за движениями поплавка; другая удочка воткнута была в кручу; молодой гость деда, успевший за короткое время завоевать к себе во всех окружающих большие симпатии, сидел тут же, задумавшись и устремив глаза на далекий край покатости, на которой уже расстилалось море безбрежной степи.
— Ага, попался! — подсек дед удочку, — а ты не хитри, не лукавь!.. Ах, здоровый какой, да жирный, как ксендз, окунец… Ой, чтоб тебя… чуть-чуть не выскочил… Нет, не уйдешь… Полезай-ка в кош и аминь! — болтал весело Сыч, налаживая червяка и отмахиваясь от мошки, что кружилась над ними легким облачком, — фу ты, каторжная да уедливая, лезет как жидова, да и баста… и в нос, и в глаза… и не отженешь ее… забыл смоляную сетку взять… Эге-ге, пане Иване, — не выдержал, рассмеялся он весело, заметив, что Мазепа порывисто встал с места и замахал энергично руками, — и удочку бросил, хе, хе!.. Тварь-то эта любит нежную кожу да молодую кровь, ой, как любит…
— Да, одолевать стала сразу, — ответил Мазепа, — тут вверху хоть не так душно.
— Ге, в очерете парит… это перед дождем и мошка разыгралась: вон солнце село за стену… а я было на завтра зажинки назначил, придется, верно, пообождать. Ну, что же, дал бы Господь дождик, а то доняла «спека»: гречка подгорать стала… и отава… а по дождику пошла бы свежая «паша»…
— Славно у вас тут, диду, — и просторно, и вольно, и тепло, — заговорил как бы про себя Мазепа, — век бы, кажись, не расстался с такими людьми, щирыми да хорошими…
Глаза у него искрились счастьем, но в сердце начинала самовольно гнездиться тревога.
— Спасибо тебе, Иване, на добром слове. Все мы тебя полюбили, как родного… все… и за твой разум, и за твое сердце… так к тебе душу и тянет, голубь мой. Одно только не ладно, плохой из тебя «рыбалка», никак не усидишь долго на месте, а коли и сидишь, то «гав ловиш» и пропускаешь клев.
— Ничего не поделаешь! — усмехнулся Мазепа, — сидишь над водой… кругом тишь да благодать, небо опрокинулось в речке… кобчики в нем неподвижно трепещут… засмотришься, а думки и давай подкрадываться со всех сторон, не успеешь и разобраться, как они обсядут тебя, что мошка… Ну, поплавок и забудешь.
— Да чего они к тебе, молодому, цепляются? То уж нашего брата думка доест, потому что вся жизнь за плечами, так только думками и живешь в прошлом, — впереди одна могила… а тебе назад и оглядываться незачем.
— Эх, диду мой любый, назади тоже у меня много осталось и потраченных сил, и пьяных утех, и поломанных надежд… «Цур» им!
— А ты начхай на них, не в Польше ведь твоя доля.
— Да не о ней я жалею, а о молодых годах.
— Еще твое не ушло, — продолжал, вытянувши снова темно-бронзового линя, дед, — еще только наступило утро… а быль молодцу не укор: родина тебя пригреет, и ты ей послужишь.