Шрифт:
Она никогда не ругалась, в этом просто не было необходимости, не ругалась не то что матом, а вообще. Не чертыхалась, не говорила и даже никогда мысленно не произносила слова из разряда «козел» и «да пошел ты!».
Что с ней происходит?
Она всегда была спокойной, интеллигентной, рассудительной девушкой. Не в том смысле интеллигентности: «Фи, какая гадость!» и оттопыренный мизинчик на ручке чашечки – а отсутствие агрессии и глупости внутри себя. Никто и никогда в их семье не запрещал Веронике самовыражаться как угодно – хоть панком становись, хоть рокером, только мыслить здраво не переставай, а так – пожалуйста! Мыслить здраво она не переставала, а даже очень в этом преуспела, не став ни панком, ни рокером, даже влюбленной дурочкой никогда не была, и на танцы не бегала, и не сохла ни по одному мальчику или еще того хуже – по артисту какому-нибудь.
Она избежала всех ужасов взбрыкивания подросткового возраста и всего проистекающего из этого. Ника с радостью неслась домой, так ей было там хорошо, и уютно, и счастливо с мамой, папой и Сонечкой! Всегда весело, шумно, радостно, и главное – интересно! Родители вечно что-то придумывали эдакое, необыкновенное. Розыгрыши, какие-то игры с призами, просто поездки «черт-те куда, к нему самому на кулички!», ворчала бабуля, когда они вчетвером на их машине заезжали за ней на Садовое. Ворчать – ворчала, но всегда соглашалась ехать. Они смеялись всю дорогу, дурачились, пели, шутили, рассказывали свежие анекдоты и, останавливаясь в понравившемся месте, устраивали пикники.
Ника старалась как можно больше времени проводить дома с семьей, поэтому и не ходила ни в какие кружки или, не дай бог, в музыкальную школу. Вязать, вышивать и замечательно готовить ее учила Сонечка, а играть в карты, строить глазки и «уметь дать отпор нахалу» – бабуля. Так что обошлось без кружков.
Ника словно где-то внутри себя чувствовала, что это счастье очень коротко и надо успеть прожить, не растрачивая время на ненужные, неинтересные увлечения, присущие сверстникам, на глупых никчемных людей и пустые занятия.
Когда ей было шестнадцать лет, родители разбились на машине.
Насмерть.
Она так и спросила у Сони.
Ника пришла домой после школы и, едва переступив порог, вдруг почувствовала сразу, поняла всем нутром, что случилось какое-то горе. В прихожую вышла Соня и, рыдая, сообщила страшное.
– Как разбились? – окаменев от ужаса, переспросила Ника. – Насмерть?
И у них троих началась новая жизнь. Не новая, а другая, совсем другая.
Вероника смотрела, как убегает вода через верхний сток в ванной. Надо было дотянуться до кранов и повернуть их, но сил не было, она и попыток не делала.
– Просто у меня началась другая жизнь, поэтому я стала ругаться, – сказала девушка вслух.
Если бы она могла, она бы зарыдала. И рыдала бы долго, горько, не вытирая слез и не пытаясь их остановить.
Так жалко ей стало себя!
Так непереносимо, щемяще жалко! До утробного воя бессильного!
Вот никогда не было, а тут вдруг стало.
Когда хоронили родителей, она не плакала. Обе бабушки, их друзья и подруги, все взрослые, как сговорившись, по очереди подходили к ней, обнимали, успокаивающе поглаживая, и тихими голосами уговаривали:
– Ты поплачь, деточка, тебе легче станет!
Но она знала, что легче не станет уже никогда, и переживала свое горе внутри, без слез. Она дала себе слово, что не будет плакать от горя, вот никогда в жизни!
«Плакать я буду только от счастья, а это горе я выплакать не смогу никогда, у меня слез не хватит!» – решила шестнадцатилетняя Ника.
Последние месяцы бабулиной жизни сдержать данное себе тогда слово стало как-то очень трудно. Ника видела, чувствовала и понимала надвигающуюся неотвратимость ухода последнего родного человека, и ей приходилось огромным усилием воли сдерживать рвущиеся слезы и раздирающую внутри безысходность.
А потом она осталась одна, совсем одна!
И это чувство навалилось на нее в день похорон таким жестоким откровением, как будто вместе с бабулей хоронили тогда всю ее жизнь, опуская в могильную яму.
Может, так оно и было.
«Нет, не одна! – возразила она себе, улыбнувшись. – Не одна! У меня вдруг обнаружился дедушка, родной! Никогда не было ни одного дедушки, и вдруг обнаружился! И собака по кличке Апельсин, которая, оказывается, меня знает всю свою собачью жизнь и всегда меня ждала! Вот! И это счастье! У меня такой замечательный, чудесный дедушка!»
У дедушки на груди, забыв те далекие обещания, она и выплакала все свои горести.
– Нет, о дедушке я сегодня думать не буду! – решительно объявила она. – Я буду думать о нем в хороший день, а не тогда, когда мне угрожают по телефону всякие идиоты. А еще лучше, я к нему поеду!
И ей вдруг стало так хорошо и спокойно от воспоминаний о дедушке, о доме, о собаке по кличке Апельсин.
– Никакая он не собака, а пес, или, вернее, кобель, но очень большой, огромный, не пес, а будто лошадь какая-то!