Гуров Михаил
Шрифт:
– Слово даем, – и Настоящий, как на присяге, поднял ладонь вверх.
– С удовольствием и готовностью беру ваше слово, господа… Шестнадцать лет тому назад, в первые годы моего проректорства, я был в Париже и познакомился с очень интересным католическим священником. Мы с ним сошлись еще и потому, что он, как и я, был проректором семинарии. Естественно, католической. Он был значительно старше меня и воспитывал будущих пастырей, наверное, столько лет, сколько вам сейчас. Как-то раз мы обсуждали трудности нашей работы, и я обмолвился, что есть у меня один неудачный курс, половину которого я намерен отчислить, пока они не выпустились, и – не дай Бог! – не стали священниками. Он поинтересовался, сколько человек на курсе, и, узнав, что их семьдесят шесть, сказал, что качественно отчислить тридцать восемь людей – это работа лет на десять. Я возразил, что при желании, могу отчислить их в течение одного учебного года. Мы поспорили. Поскольку учебный год уже шел, мы решили, что я начну с учебного года следующего, – лицо Траяна светилось в темноте, и было видно, что о тех временах ему приятно вспоминать. – Нелегкая оказалась задача, надо сказать. Я составил план, просчитал тактические шаги, оценил силу и способность противника к сопротивлению. К тому моменту, когда они поняли, что их уничтожают, а это было в ноябре, я отчислил уже семнадцать человек.
Траян периодически бросал взгляды на своих студентов и с удовольствием отмечал, как у них меняются лица, как заинтересованность сменяется недоверием, а недоверие искажается гримасой ужаса.
Он рассказывал им о «Великой жатве Траяна». Он сам!
О «Жатве проректора» все студенты Московских духовных школ узнавали в первый же месяц после поступления. Это была самая страшная быль про Траяна, которой одной было достаточно для того, чтобы заставить трепетать любого студента. Гайда, Настоящий и Задубицкий, конечно же, знали о Великой жатве, но им даже в голову не могло прийти, что она была всего лишь результатом спора, была игрой. Что несколько десятков студентов стали заложниками шуточного пари двух проректоров, православного и католического.
– По моему плану, – продолжал довольный производимым эффектом Траян, – в месяц я должен был отчислять по четыре-пять человек. В учебные месяцы больше, в каникулярные – меньше. В первом полугодии все было хорошо, и план был даже на две единицы перевыполнен, а вот во втором семестре начались трудности. Истребляемый и паникующий курс стал проявлять чудеса активности и изобретательности. Они жаловались ректору, звонили своим епархиальным архиереям, писали письма в Патриархию, в общем, боролись, как могли. Начались разбирательства. Но придраться было не к чему. Ведь в условиях спора говорилось о качественных отчислениях, я старался.
Ребята были настолько поражены, что забыли о ветре и холоде. Настоящему даже казалось, что стало жарко из-за того, что веселые огоньки, пляшущие в глазах проректора, были отблесками инфернального пламени, бушующего у того в душе.
– Но, господа, что греха таить, я проиграл. И, знаете, что самое обидное? – Траян сделал актерскую паузу. – Не хватило всего лишь одного студента. Точнее он был. Но его провинциальный архиерей… – досада на лице Траяна показала все его отношение к этому архиерею, – он так за своего семинариста боролся… Просто, братья, фанатик… По правде говоря, когда французский коллега узнал о моих успехах, он был настолько удивлен, что готов был признать себя проигравшим, но я не согласился. Спор есть спор. От слов своих оправдаешься, и от слов своих… ну, вы знаете. По условию, проигравший должен был проводить день, в который случился наш спор, наиболее глупым и нелепым образом. Поначалу я хотел писать концепцию реформирования семинарии, где инспекция и студенты пребывали бы в гармонии, но потом придумал ходить в Малинники ночью пешком, и вот уже сколько лет хожу.
Настоящий открыл было рот, но не нашел, что сказать и только посмотрел на Гайду с Задубицким. Те были растеряны и молчали.
– Но, я вижу, вы совершенно замерзли, – проректор участливо всмотрелся в их лица. – Быстрая ходьба должна вас согреть. Я навещу вас завтра в изоляторе. Доброго пути. – И коротко кивнув, он ушел в темноту по направлению к купальне.
Друзья еще долго смотрели ему вслед.
СВОБОДА СЛОВА ИГУМЕНА ТРАЯНА
– Ну, как? – Дима Варицкий вернулся в редакцию после воскресного ужина.
– Пока не сдался, – Настоящий оторвался от журнала и посмотрел на часы. – Еще двадцать минут у него есть.
– И не сдамся! – подал голос из закрытой каморки редактора Гайда. – Я близок, как никогда, и скоро я стану вровень с гениями русской литературы!
– Не отвлекайся, – Дима стал заваривать чай.
Распахнулась дверь и в дверном проеме нарисовалась сутулая фигура Сковороды.
– Кто тут крут, господа? – поинтересовался Сковорода, поднимая над головой пакет.
– Я тут крут, – раздалось из-за двери редактора.
– Он еще не вышел? Вот чудак!
Сковорода подошел к столу, под одобрительные возгласы друзей вывалил из пакета шотландские булочки, и спросил:
– А где Задубицкий?
– Иконописки… – мечтательно ответил Настоящий, – они не регентши… они требуют внимания и времени.
– А что с нашим новым Пушкиным? – кивнул в сторону двери Сковорода.
– Ну, последними находками, которыми он с нами из-за двери соизволил поделиться, были «майский дождь», «за окном», «мягкий вечер» и еще «сумерки».
– Красиво; жаль, май еще ой как не скоро.
– «Майский» и «мягкий» нехорошо пересекаются, – авторитетно заметил филолог Варицкий.
– Да, но он сказал, что это не пересечение, а игра созвучиями, – хмыкнул Настоящий.
Дверь снова открылась, и в редакцию, лучезарно улыбаясь, вошел счастливый Макс Задубицкий.
– Макси-и-имушка, – тонко протянул Настоящий, изображая иконописку.
– Не завидуй, Настоящий, – ответил Макс, скинул куртку и полез в шкаф за своей литровой чашкой. – А где Гайда?