Шрифт:
– … двоюродная… – широко раскрыв глаза, чтобы не заплакать, сдавленным голосом произнесла Гила и выбежала из кабинета.
Дальше она себя помнила лишь вечно перекладывающей нотные сборники с полки на полку, выдавая их состоявшимся студентам. Радовали ее теперь лишь т моменты, когда она садилась за свой белый рояль, доставшийся ей от бабушки, с двумя большими подсвечниками, запачканными воском от сгоревших, наверное, не меньше ста лет назад, свечей, и играла. Играла она всегда то, что исполняла на вступительных экзаменах консерваторию. Как-то смутно, и где-то далеко, ей казалось, что еще не все потеряно, она играла, совершенствуя свою игру, каждый раз, находя какие-то недочеты, ругала себя, заставляя повторять, как ей казалось, не достаточно хорошо отыгранный кусок, двадцать раз. Но по ее ощущениям, все было «не потеряно», не потому, что она могла еще раз попробовать, а потому что время для нее остановилось, и она была, все та же шестнадцатилетняя девочка, у которой все еще впереди…
Обняв тогда маму, я впервые увидела клавиши у себя под пальцами, свои, а точнее мамины колени, еще не морщинистые, еще свежие и нее тронутые детские коленки, торчащие из-под юбки школьной формы…
Спустя десять лет, я смотрела на маму и видела в ее глазах, все те же ноты, коленки, рояль, косички, болтающиеся не в такт мелодии мешающие играть, и нова ноты, коленки, рояль косички и так до бесконечности. Все быстрее и быстрее, до головокружения, до тошноты, а вместо звуков, слова: «и вы надеялись поступить?… Не занимайтесь глупостями, идите работать!… Тоже мне, великая пианистка!…». Лицо ее было отсутствующее и печальное, но иногда, в ее сознании возникло дугой голос, молодой звонкий, мальчишеский: «Гила, что ты! У тебя все получится! Даже не сомневайся!». Тогда на ее лицо, словно маска, будто нарисованной, водружалась улыбка, еле видная, еле заметная, но когда-то важная для нее. «Ты станешь великой пианисткой, я – ученым! И мы с тобой поженимся!» – говорил он ей сидя на лавочке в парке, тихо, вожделенно наивным шепотом…
Так, вцепившись в свою маму, уткнувшись ей в живот, я смотрела картинки ее мыслей, не в силах от нее отцепиться, словно мне не позволяли закрыть глаза. Меня в ее будущем не было, а может, и не было в настоящем, мне даже не было от этого обидно, и грустно тоже не было, просто как-то холодно. Может быть, жизнь моей мамы вообще закончилась тогда, в ее шестнадцать, когда она, не сумев поступить в консерваторию, не осуществила свою мечту. Потом, был лишь повтор, словно кадр крутился по кругу, последний момент ее жизни. Он повторялся и повторялся, до тех пор, когда она, влекомая удивительными звуками небесного оркестра, приглашавшего ее играть с ними, шагнула в небо, с крыши дома, и не осталась там, в прекрасной жизни звуков навсегда.
– Иди сюда, играй с нами, играй нам, у тебя это так прекрасно получается! Мы давно наблюдаем за тобой! – позвал ее белый ангел из небесного оркестра.
– Ангел! – подняла она глаза на него, – Ты вправду думаешь, что я хорошо играю?!
– Да, конечно! Ангелы не умеют обманывать! Ты самая талантливая девочка, которую я когда-либо встречал! – улыбнулся ей ангел.
– Хорошо, я иду! – ответила она.
Ангел взял ее за руку и отвел на крышу. Она видела крышу и осознавала шаг. Который он предлагал ей сделать.
– Я умру? – спросила она Ангела.
– Нет! Ты будешь играть удивительную музыку! И теперь навсегда. Ты будешь играть в самом главном оркестре во вселенной! – ответил он.
– Ну, тогда, я согласна! – улыбнулась она Ангелу и шагнула за ним туда, где она вечно будет играть самую прекрасную музыку…
Мне не было грустно тогда, когда моя мама сделала это, потому что уже за много лет до того дня, я знала, что это произойдет. Но в тот первый момент моего проклятия всезнанием, дара предвиденья, мне стало действительно страшно. Я испугалась потерять свою маму, тогда, за десять лет до того, как все произошло. Я желала удержать ее рядом с собой, как можно дольше не дать ей уйти. А она, словно запах, словно вода, ускользала, вытекала из моих рук, не оставляя никаких следов своего существования…
Глава о субстанциях…
Я смотрел на свои руки, но на них ничего не было, ничего, совсем. Вода протекала сквозь пальцы, словно воздух, не запечатлеваясь на моей коже, не оставляя даже воспоминания.
Мне казалось, она обиделась на меня. Мне хотелось умыть лицо, собрать горсть воды в ладонях и окунуть в нее свою горящую кожу, но я не мог этого сделать, потому как руки все еще казались мне грязными, и вода, словно осквернялась мною. Я смотрел в поток, льющийся из крана и мысленно, даже не формулируя фраз, просил прощение. Просто бесконечно повторял про себя: "Прости! Прости! Прости!…"
Сколько я простоял, так глядя на воду, что стекала по моим рукам, с ощущением, страха прикосновения к ней, с чувством, что она отвергает меня, с молчаливым презрением, глядит прямо мне в глаза, я не знал. Лишь когда я услышал голос Кати прохрипевшей под дверью: "Давай побыстрее, а!", – я догадался, что нахожусь в ванной наверное уже, слишком долго.
Я с ненавистью посмотрел на дверь. Потом мысленно извинился перед Катей, за свои недостойные чувства, она ведь ничего не знала, она была вовсе не виновата, она просто хотела помыть свои волосы.
Катина сущность прилипла к моим пальцам и не хотела ни как оттираться. Вода обиделась на меня. Она не хотела забирать себе доказательства, моей плотской измены, которые я ей так покорно и с таким отвращением принес.
Мои пальцы были в вязкой белой слизи, которая обволакивала их и словно кислота, прожигала мне кожу. Я брезгливо посмотрел на свою руку. Мне захотелось взять топор и отрубить ее, так ненавистна была мне эта вязкая слизь, казалось желающая поселиться навеки, как "грибок" на пятках тренера по плаванью в институте, на моей руке.