Костин Владимир Михайлович
Шрифт:
Казаков (Крылову): Могу подвезти.
Крылов: Езжайте, работайте. Пешком пройдусь.
Ребенок (Женщине; Казаков уехал, Крылов выходит за ворота): Зря поверили! Казаков — врун. Он говорил, что в Оби водятся акулы.
Открыв дверь, Крылов с порога швырнул помпошку в угол. Неужели, спросила Люба. Крылов рассказал. Люба помрачнела. Это еще присказка, рано радоваться. Но — и то хлеб. Подождем. А если волынит элементарно? Подам в суд, сказал Крылов. А ты представляешь себе, как будут на этом суде выглядеть Бронниковы? — сказала Люба. Почему ты думаешь только о себе? Ладно, сказал Крылов, давай купим новую шапку и забудем. Я готов. Но эти три тысячи ты отнимешь у Маши: плакал ее Петербург! Не надо мне никакого Петербурга, в гробу я видала Петербург, — высказалась Маша, безусловно имея в виду отца. А я — Париж с Марселем, отозвался Крылов. На что ты намекаешь? — очень холодно сказала Люба.
Они не ссорились лет десять, а тут подряд, день за днем!
Перед сном Люба сходила на кухню и молча принесла ведро с мусором, набитое до отказа, поставив его между Крыловым и телевизором. Крылов заскрипел зубами, потрогал челюсть и пошел во двор.
Около мусорных баков копошились бедные полулюди. Мужчина и женщина.
Опрокидывая ведро, Крылов услышал легонький, веселенький смех мужчины. Что ты там нашел, что веселишься? — спросила женщина. Картошечка вареная, свежая, теплая еще, ответил ее друг. Про меня не забудь, сказала подруга, да ты не забудешь, я знаю. Лучшую тебе отдам, сказал он.
Придя домой, Крылов порывался рассказать об этом жене и сдержался с большим трудом.
10
Два дня Крылов проходил в Машиной шапочке, даже привык. Однажды мелькнула мысль: не обойдусь ли, если… Нет, Люба запрезирает. Нельзя. Каким-то скальпелем мелькнула другая, неоформленная мысль — о потере всего привычного и любимого.
В пятницу, отведя две лекционные пары, Крылов вышел из главного корпуса университета, по привычке оглянулся на фасад, чтобы свериться с часами, и в очередной раз фасад сообщил ему, что часов на нем нет. Юмор заключался в том, что часы, этот символ исторического заведения, сняли семь или восемь лет назад, а года еще два до этого они позорно стояли, замерев на половине третьего.
Но Крылов и ему подобные продолжали, покидая службу, оглядываться на фасад и плохо думать об университетском начальстве. (И неважно, что у всех были часы на руке и на сотовом телефоне — нет, коллеги, уверенная в себе корпорация должна иметь Главные часы, как город, как страна.)
«Привычка свыше нам дана», в очередной раз, в продолжение ритуала, подумал Крылов и закурил: потеплело, приятно было смешивать дым со свежим, сладковатым воздухом Елани.
Слева, навстречу, и справа, в обгон, торопились в затылок друг другу многочисленные студенты и готовые окормить их пастыри, китайски покачивая головными уборами. Большой перерыв. На скамейках там и тут присаживались одиночки и стайки, вились дымки, занимались быстрые разговоры, и кто-то, вставая над товарищами, повествовательно размахивал руками.
Крылов пригляделся: на крайней скамейке у тротуара сидел Неелов, богемно закинув ногу на ногу, его длинный пестрый шарф выбился наружу и свисал двумя лентами вдоль пальто, напоминая о брачной окраске самца.
Это вполне вязалось с образом Неелова, но, подойдя к нему, Крылов поразился, до чего же скверно он выглядел.
Неелов встал, приветствуя его: при свете дня он был вылитый зомби, гальванизированный труп, пролежавший месяц в могиле и зачем-то снова вызванный в жизнь. Его приодели, навели ему маску, но члены его уже забыли природный порядок движений, а глаза не помнили, как правильно наводить взгляд, и несогласные зрачки сваливались в разные углы.
«С ним что-то случилось. Долгий запой, бессонные ночи? Или пришел Бабай, и он всегда будет такой?», — подумал Крылов, обнаруживая, что из расстегнутого пальто худощавый Неелов выкатил увесистый шар живота.
— Ты плохо выглядишь, — сказал Неелов.
Крылов оторопел, не понял: — Погоди, это кто сказал — ты или я?
— Помнишь, — сказал Неелов, — как мы с тобой провели здесь парад на рассвете двенадцатого июня 1980 года?
Тогда складывалась Смородина. Они были уже вовсю знакомы, Крылов уже был своим в их общежитии, накануне они с Любой подали заявление в ЗАГС. Но они не сговаривались с Нееловым о встрече в университетской роще на рассвете двенадцатого июня. Просто Неелов защитил диплом и догуливал пир, перейдя через дорогу из общежития в рощу, а Крылов, защитив диплом, решил догулять свой пир, придя через полгорода в рощу из своего общежития, с Южной площади. Почему Неелов был один и Крылов был один? Пересидели, перебдели свои компании, и, когда сотрапезники разошлись или повалились, в поисках новых товарищей не раздумывая отправились в университетскую рощу.
В те времена в дипломном июне роща кишела студентами с вечера до утра, и вписаться в какую-нибудь шайку, имея бутылку портвейна, было проще пареной репы.
А бутылка была у каждого из них, портвейн «Кавказ» — пойло, достойное глубоких гуманистических сожалений.
— Да уж, — сказал Крылов, — «Прощание славянки»!
Странно, но тот восход в роще они увидели вдвоем, сойдясь у памятника Куйбышеву, ныне снесенного, — вульгарной подделки под древнеегипетский монументализм. Куйбышевым был опорочен Рамзес Второй.
Тем не менее, они очаровательно провели время: плеснули портвейном на беззащитный гульфик вождя, помочились в урны, посражались на мечах, отломив для того по свежему ивовому суку, лазили на дерево, в котором с робостью опознали дуб, единственный на всю область.
Они нарвали дубовых листьев и закусывали ими портвейн.
Проснувшиеся птицы не умолкали, приветствуя их в утренней дымке, подогретой лучами Авроры. Белоснежный университет, проступавший повсюду сквозь сияющую зелень, ласково следил за ними десятками вездесущих окон. Летите, голуби, летите!