Шрифт:
Он после стучался в бараки
В какой-то деревне лесной.
И если герою стихотворения «На ночлеге» почти мгновенно удается найти контакт с хозяином избы:
Подмерзая, мерцают лужи...
«Что ж, — подумал, — зайду давай?»
Посмотрел, покурил, послушал
И ответил мне: — Ночевай! —
то «неизвестного» встречают иначе:
Его не пустили. Тупая
Какая-то бабка в упор
Сказала, к нему подступая:
— Бродяга. Наверное, вор...
На первый взгляд может показаться, что «неизвестному» просто не повезло, и он напоролся на бездушных, черствых людей. Но это не так. Ведь хозяина «ночлега» немногое разнит от «тупой бабки»:
Есть у нас старики по селам,
Что утратили будто речь:
Ты с рассказом ему веселым —
Он без звука к себе на печь.
Другое дело, что «неизвестный» слишком сосредоточен, зациклен на себе и не понимает, что в неказистых с виду, угрюмых старухах и стариках живет и гордость, и благородство, — не понимает того, что открыто герою стихотворения «На ночлеге»:
Знаю, завтра разбудит только
Словом будничным, кратким столь,
Я спрошу его: — Надо сколько? —
Он ответит: — Не знаю, сколь!
(Старуха в «Русском огоньке» отвечает еще более категорично: «Господь с тобой! Мы денег не берем».)
Но ведь такие ответы, такое отношение хозяев ночлега предполагают, что их собеседник и сам погружен в стихию народной жизни, что он расслышит несказанное, не оскорбит беззащитной простоты... А когда вместо него появляется человек с психологией «сына морских факторий», этот человек рискует оказаться в пустыне своей гордыни, где и суждено завершиться избранному им пути:
Он шел. Но угрюмо и грозно
Белели снега впереди!
Он вышел на берег морозной,
Безжизненной, страшной реки!
Он вздрогнул, очнулся и снова
Забылся, качнулся вперед...
Он умер без крика, без слова,
Он знал, что в дороге умрет.
Однако в романтической антитезе непонятой личности и тупой человеческой массы смерть эта приобретает почти трагедийное звучание. Тем более что, согласно романтическому канону, даже сама равнодушная природа не остается безучастной к гибели гордого человека: «Он умер, снегами отпетый...»
И только люди:
...вели разговор
Все тот же, узнавши об этом:
— Бродяга. Наверное, вор.
Но странно, первое чувство неприятия человеческого равнодушия, запрограммированное самой ситуацией, быстро проходит и возникает ощущение совсем другого рода.
Умер чужой человек... умер нелепо, глупо, и что же еще сказать, как можно определить отношение к чужаку людям, которые живут в рамках христианской морали и сострадания, а не в романтических антитезах?
Отношение должно быть сформулировано однозначно, ибо необходимо сразу заявить о своем неприятии произошедшего. Вот и звучит слово: «Бродяга!», а следом — уничижительное, не обвиняющее окончательно, но снимающее всякий романтический флёр дополнение: «Наверное, вор». Сказано жестко, но справедливо.
Сам по себе путь, как бы труден он ни был, не представляет нравственной ценности. Уважаем и почитаем только истинный Путь.
Зрелый Рубцов четко понимает разницу между бродягой и Путником. Отчасти понимал это, как мы видим по стихотворению «Да! Умру я!», и молодой Рубцов...
Во всяком случае в Ташкенте он почувствовал, что превращается в ненужного никому и не несущего в себе ничего, кроме озлобления, бродягу. Он почувствовал в Ташкенте, что выбранный им путь — не тот Путь, который назначено пройти ему.
И вот — поражает в Рубцове это мужество, эта внутренняя сила! — он круто меняет свою жизнь. Осознав гибельность избранного пути, переступив через обиду, смирив свою гордость, пытается он наладить отношения с родными.
В марте 1955 года Рубцов приезжает в Вологду и разыскивает здесь отца.