Шрифт:
Про деревню ходило много легенд. В древности некий знатный человек из западных земель, призвав своих подчинённых, погрузился на несколько кораблей и, убегая от вражеской злобы, направился к далёкой стране Адзума[3], но по дороге западный ветер прибил его к устью нашей реки. Со словами: "Здесь путь, на который я ступаю", — он сошёл на берег, где основал поселение, отчего, как говорили, наша деревня и получила имя "Ганюдо", то есть буквально — "Я ступаю на путь". Между прочим, считалось, что этот знатный человек был в числе моих предков. Некоторые даже утверждали, что он был сыном принца крови Кацурахара. Но насколько это соответствует истине, мне неизвестно.
Как бы там ни было, жители Ганюдо свято верили, что в далёком прошлом их общие предки прибыли сюда, покинув родину. Эта вера их сплачивала. Но обратной стороной этой веры была необычайно сильная неприязнь к жителям других деревень, которых они презрительно называли "людом". Из деревни выходили всего две дороги: одна вела на юго-запад, другая — на север. Они были единственным средством сообщения с так называемым "людом", поэтому весть о том, что у нас появился кто-то чужой, мгновенно разносилась по всей деревне, возбуждая общую насторожённость. За исключением тех, кто терпел бедствие на море и взывал о помощи, на всех прочих представителей "люда" смотрели с холодным безразличием. Когда кто-либо из рыбаков терпел бедствие в устье реки, кто бы он ни был — ему спешили на помощь, подвергая себя всяческому риску (кажется, в то время спасательные работы не имели общественного признания, и даже в тех случаях, когда, участвуя в спасении, тонул кто-либо из членов молодёжной организации, его и не думали награждать). Но и это, по мнению некоторых, рыбаки из нашей деревни делали только в память о тех трудностях, которые пришлось испытать нашим предкам во время морского перехода.
В детстве, в конце каждого года, мы выставляли на двух дорогах, ведущих в деревню, маленькие храмы, посвящённые мужскому детородному органу, и, подстерегая жителей других деревень, направлявшихся в Ганюдо, взимали с них своего рода пошлину за вход. Вероятно, это был пережиток какого-то древнего обычая. С человека, идущего пешком, брали три сэна[4], с человека, въезжающего на повозке, — пять сэн. Если же кто-то пытался пробраться в деревню, не заплатив, его осыпали бранью, хватали за рукава, цеплялись за пояс, ловили за ноги, пытались повернуть телегу назад. Ради такого случая мы всем скопом ночевали на дороге. На вырученные деньги мы покупали на Новый год ритуальный шест из тростника, украшенный бумажными полосками, и устанавливали у входа в деревню, соревнуясь с окрестными деревнями, чей шест длиннее и толще. Поскольку в нашей деревне младшей школы не было, дети ходили учиться в школу Янаги-хара, расположенную по ту сторону рисовых полей у подножия горы Кацура, но благодаря нашей сплочённости и необузданности дети из других деревень нас боялись…
Во всей деревне, кажется, одна наша семья обладала денежными средствами, на которые при необходимости могли рассчитывать односельчане. Знатный человек, приплывший с запада, был моим предком, и, как я слышал, все его потомки, включая и моего деда, не отказывая односельчанам в помощи, проводили свои дни, услаждая слух игрой на сямисэне. Кто бы ни забредал из дальних краёв в нашу деревню, он всегда находил в моём доме кров и поддержку. В большинстве своём это были монахи и паломники, говорят даже, что однажды останавливался у нас сам святой Нитирэн[5]. Правда ли это, не знаю, но учение Нитирэн пользовалось в деревне большой популярностью. Я слышал, что отец был необыкновенно одарённым ребёнком, удостоившимся похвалы властей, мечтал поступить в военное училище в Нумадзу, но дед этому противился. В старости отец не подтверждал, что поступил в военное училище, но нет сомнения, что пребывание там наложило на него определённый отпечаток.
Военное училище, бывшее рассадником новой для Японии культуры, располагалось в старинном замке Нумадзу, неподалёку от нашей деревни. Вскоре оно было закрыто, но всё же успело на заре эпохи Мэйдзи[6]воспитать для страны немало одарённых юношей — поборников новой культуры. Не заронила ли она в грудь моего отца, юноши из рыбацкой деревни, семена, давшие впоследствии столь удивительные всходы? Думаю, всё это в конце концов привело его к вере. В учении Тэнри имеется немало достойных порицания элементов, но выросшего в захолустной рыбацкой деревне отца, скорее всего, подкупила в нём новая мораль, новое знание, одним словом — нечто революционное. Со всей страстью отдавшись этому религиозному учению, он пожертвовал ради него всем, что у него было, и принялся осуществлять его на практике, подчинив жизнь суровым заповедям. Вероятно, в вопросах веры ему случалось испытывать и сомнения, и душевные терзания, но, припоминая отца, каким я его знал, могу только склонить перед ним голову.
Возможно, под влиянием моего отца почти вся деревня какое-то время придерживалась одной веры. В ту эпоху учение Тэнри ещё официально не признавалось в качестве религии, притеснения со стороны властей были неимоверными, и однако каждый вечер люди сходились в гостиной нашего дома для богослужения. Однажды из полицейского участка в ближайшей деревне явился жандарм и с криками: "Собрались бездельники, а ну живо по домам!" — разогнал присутствующих, а отца и деда препроводил в участок. Жители деревни, посовещавшись, отправились просить за отца с дедом. Им было сказано, что их отпустят, если они прекратят собирать людей на богослужения. Обещание было дано, и они вернулись домой, но и после этого верующие продолжали собираться, возвели в углу нашего двора храм и обратились к провинциальным властям за разрешением проводить в нём публичные религиозные церемонии, признав в качестве культового сооружения. В этом им было отказано под предлогом того, что тем самым в деревенских жителях поощряется леность, и притеснения продолжились. Поскольку такое положение длилось довольно долго, кое у кого в деревне в связи с нежеланием властей признать их веру зародились сомнения. Более всего смущало жителей деревни, среди которых большим влиянием пользовалось учение Нитирэн, отправление похорон по синтоистскому обряду[7], но было немало и таких, которые насмехались из пустого баловства, так что нередко во время тайных богослужений в нашу гостиную летели камни и конский навоз. Наконец от полиции пришло строгое распоряжение снести храм. После этого отцу было уже невозможно оставаться в деревне, и он переселился в Нумадзу, чтобы беспрепятственно жить в согласии с заповедями веры.
От того периода у меня почти не сохранилось воспоминаний, ничего, кроме пустяков, помню, как напеваю песенку: "Дети, будьте осторожны с грифельными досками…", стоя у окна того самого только что построенного храма. За окном растёт большое апельсиновое дерево, в утренней свежести ярко сияют жёлтые плоды, но школяры торопливо проходят мимо, не обращая на них никакого внимания.
Когда отец переселился в Нумадзу, он ещё не был неимущим и только после, по мере углубления в веру, начал уничтожать своё состояние, точно стремясь камня на камне не оставить от нажитого предками. Он был старшим сыном в семье, поэтому, пожертвовав своё имущество вероучению, естественно, сделал неимущими и своих братьев. Но поскольку братья так же, как и отец, жили в вере, недовольства в семье не возникло. Для того чтобы не умереть с голоду, братья, не будучи проповедниками, следуя примеру соседей, безропотно стали простыми рыбаками. Их жизнь кажется мне ещё более трагичной, чем жизнь отца, вызывая у меня восхищение. Даже деду, прежде посвящавшему всё своё время музыке, пришлось забросить музыкальные инструменты и зарабатывать на жизнь тем, что прежде было его развлечением, — ловлей карасей в реке Каногаве. А бабушка каждый день, взвалив на плечи коромысло, отправлялась в Нумадзу торговать вразнос рыбой. И всё это они делали не столько для того, чтобы прокормить себя, сколько из желания следовать божественной заповеди — жить своим трудом. Ведь в конце концов не настолько были они бедны, чтобы ради пропитания бабушка продавала вразнос рыбу. Нельзя жить за счёт чужого труда, жизнь дана для служения — вот к чему все они стремились. Не тот Бог, кому поклоняются, выставив в домашней божнице, а тот, кто предписывает жить со всеми сообща, жить, следуя строгим заповедям, невидимый очам, но такой близкий, что кажется, до него можно дотронуться руками. Вот в такого Бога они верили и волю такого Бога желали исполнять. Это проявлялось в благочинных беседах, которые дяди вели между собой.
— Рыба становится большой не потому, что она прилагает к тому усилия, она становится большой естественным образом. Сезонные течения несут рыбу, остаётся всего лишь её поймать. Но, выловив её и обратив в деньги, разве хорошо единолично получать прибыль? Разве не в большей степени согласна с божественной волей работа крестьянина, который, посеяв зерно, в поте лица своего растит его, чтобы затем собрать урожай?
— Семя пускает росток, который растёт и плодоносит, и тоже без усилий со стороны человека: тепло и влага его зиждители, плод — это дар Божий.