Шрифт:
Когда с Ферстером – невропатологом – прилетел еще Клемперер – терапевт, Владимир Ильич нахмурился: «Что это он прилетел, своих врачей у нас нет, что ли? Одного немца мало, так еще двое понадобились. Ну, один – специалист-невропатолог, а другой-то зачем? Ему и смотреть меня нечего».
Мне хотелось развеселить Владимира Ильича.
– Ну, а язык-то вы ему все-таки показали? – спрашиваю.
– Язык показал, – отвечает и громко смеется.
С профессорами он разговаривал по-немецки, шутил, смеялся, руками жестикулировал.
Простой он был и тяготился всякой роскошью. Помню, когда в большой дом перешли, он недоволен был. Шутил: «Вот я какой! Могу на одном балконе вытереться полотенцем, на другом балконе чаю напиться, на третьем позавтракать. Слишком много для меня!».
В большом доме у него была маленькая-маленькая комната. Но его поместили в комнату Надежды Константиновны. Лежал он в новом доме недолго, всего несколько дней, а потом ему разрешили встать…
Проснулась я рано утром, часов в семь, и стала убирать свою постель, повернувшись спиной к двери. Вдруг слышу за собой легкий скрип двери, шорох. Поворачиваюсь, а в дверях Владимир Ильич. Стоит, завернувшись в простыню, как какое-то привидение.
И, конечно, по своему обыкновению, первый здоровается: «Здравствуйте! С добрым утром!».
А потом говорит со смехом:
– Дайте-ка мне одеться.
Я стала уговаривать его вернуться в постель, ведь время-то было еще очень раннее. А он и слышать не хочет.
«Я бы еще раньше, – говорит, – встал, если бы знал, где моя одежда».
Пока Владимиру Ильичу врачи не разрешали встать, он с ними не спорил, но раз уж разрешили – кончено!
Никогда не забуду, какой веселый был он в это утро.
Я побежала к Марии Ильиничне и сказала, что Владимир Ильич встал и хочет сейчас же одеться. Она пошла к нему вместе со мной, увидела его в дверях и всплеснула руками:
– Володя!
И закачалась от смеха.
Долго и весело смеялись они оба, а я смотрела и любовалась Владимиром Ильичем – столько в нем было жизни. Потом Мария Ильинична куда-то пошла и принесла ему какую-то полинялую косоворотку. Все наспех надо было раздобывать, сию же минуту. Ведь Владимир Ильич все это время был на ногах, даже присесть не хотел. Мария Ильинична знала, какой он настойчивый, а я впервые в этом убедилась, хотя провела с ним уже немало дней и ночей. Пока лежал, он всему подчинялся беспрекословно, а тут сразу вышел из повиновения. Одевшись, он пошел к умывальнику. До этого времени он мылся над тазом – я ему из кувшина на руки поливала. Так неудобно ему было в постели умываться и зубы чистить.
А тут он дал себе полную волю – все краны перепробовал, брызгался и плескался, сколько душе было угодно.
Восхищался умывальником и всем домом:
– Ах, как хорошо все это сделано! Замечательно! Скоро он почувствовал, однако, усталость и должен был улечься в постель. В это время пришел доктор Кожевников и, конечно, не похвалил Владимира Ильича за то, что он так много себе позволил в это утро…
Настойчивый был. Вот два случая.
Когда ему разрешили ходить, через неделю была плохая погода, дождь сильный, и он вздумал идти навещать племянницу Ольгу Дмитриевну, которая только весной родилась (а дело было в июне). И вот он решил, что ему надо навестить Ольгу Дмитриевну в маленьком доме, где он прежде лежал. Там жил Дмитрий Ильич с семьей. Он во что бы то ни стало решил идти: «Давайте мне калоши, пальто!» – «Я не знаю, где пальто!» – «Ничего-то вы не знаете!»
И вот он со смехом сам разыскал плащ Марии Ильиничны (накидку) и отправился.
Сколько я ни просила, ни молила – ни за что не хотел остановиться. Раз он решил, то уж кончено.
Второй случай. Вдруг ему вздумалось, что ему надо принять ванну. До этого ему не делали.
Я, конечно, никак не могла разрешить эту ванну, это не в моей власти.
Он смеялся: «Ну и сестра! Даже такой самостоятельности не может проявить! Не может разрешить ванну».
Вызвали Кожевникова, чтобы это дело уладить. Кожевников сказал, что он ванну разрешит, только не сегодня, а на следующий день, так как сейчас уже двенадцать часов ночи. Владимир Ильич был очень смущен, что он поднял такой переполох, очень извинялся…
Один раз с Урала прислали ему в подарок какую-то фигуру, отлитую из чугуна. Не помню я, что она изображала, эта фигура, а внизу, конечно, надпись была и подпись – с грубой орфографической ошибкой.
Он так возмущался, ой, как возмущался: «Эх, Расея!».
Помню, в Горках как-то он увидел очень красивый столик, покрытый зеркальным стеклом. Стекло было все в трещинах. Он тоже был возмущен: «Эх, Расея!».
За лето сделали новые полы – паркетные. Вероятно, сделали из сырого материала. Пол, высыхая, трещал. В тишине ночи этот треск был вроде ружейной пальбы.
Владимир Ильич, помню, говорил об этом с Надеждой Константиновной, возмущался: «Как пол-то трещит… Клей-то советский!».
Скоро Владимир Ильич настолько поправился, что одевался уже без посторонней помощи, ходил в столовую, сам умывался. Теперь он стал тяготиться постоянным наблюдением за ним, в частности моим.
Я также считала, что мое присутствие не было больше необходимо для него. Мы с ним хорошо и сердечно простились. Всего провела я у него в этот раз около месяца…
Второй раз мне пришлось подежурить у Владимира Ильича целых два месяца – декабрь 1922 года и январь 1923 года в Кремле.